— Ну, за каждого не скажу, а про себя знаю. Не так жил. Мне было дано все. И сила, и разум, и характер, и здоровья на полтораста лет, но я ничего этого не оценил, а теперь, конечно, не наверстать. Уж очень много упущено времени.
— Ну, а что ты имеешь в виду для себя, чего ты знаешь теперь?
— А то, что я при желании мог бы стать очень крупным человеком.
— То есть каким же таким? — поинтересовался я. Уж больно мне стало любопытно такое признание.
— А таким, что мог бы дойти до большого руководителя. В армии или в политике. А то и в строительстве.
Я при таких словах засмеялся.
— Ты, — говорю, — не обижайся, но рассмешил ты меня.
Но он даже не обратил на это внимания, вроде бы нисколько и не обиделся.
— Да, — говорит‚— мог бы стать таким крупным деятелем. У меня к этому были все данные. Память до сих пор отличная. Мозги такие, что я в школе всех быстрее все схватывал. На собраниях это и ты, Антон Петрович, знаешь, как я выступаю. Слушают со вниманием. Умею убеждать. А это главное в руководстве. Другой говорит, а веры в него никакой. Так что при желании и упорстве мог бы выйти в большие люди.
— Допустим, — сказал я, — а что это дало бы тебе в смысле удовлетворения, возгордился бы?
— Нет, — ответил он, — об этом я бы совсем не думал. Мне было бы важно принести облегчение людям. Потому что я понял: главное для смысла человеческой жизни — это облегчить существование другому. У нас же, к сожалению, этого почти не наблюдается. Каждый живет ради себя, и нет у него желания помогать соседу. Вот такие меня мысли заполняют. И тем обиднее, что прожил лучшие годы зря.
Любопытное дело, потом-то я и к себе отнес его слова, но в ту минуту с сочувствием поглядел на Александра Степаныча и, не скрою, даже с жалостью. Действительно, чего хуже прожить жизнь не так, как следовало бы.
— А каким же это манером облегчить жизнь другому? — спросил я. — За него, что ли, что делать?
— Зачем за него. Свое дело он сам сделает, а так, чтобы чужим ему не быть.
— Ты уж не в бога ли ударился? — спросил я, дивясь его мыслям.
— А что, если подумал о хорошем деле, так уж и к богу пристал, что ли? И о боге я думал в больнице, только куда мне... Не знаю я его. Но понял: если человек делает что только для себя, то, значит, во вред другим. И это во всем.
— Уж и во всем? А если, скажем, огород для себя, то какой же вред другим?
— И в этом есть вред. На особицу живет. И другой так тянется. И, выходит, каждый порознь. А это и есть для себя, а не для другого. Возьми хотя бы и пьянство. Человек пьет для себя — значит, во вред другим. Одна распущенность это и попустительство злу.
Он сидел, опустив меж колен тяжелые руки. Сила, конечно, в них была, но возникало такое ощущение, будто бессильные они. И во всем облике Александра Степаныча, хотя он и поправлялся после больницы, было что-то не от жизни. Да и вел он себя совсем иначе, чем прежде. Об этом и его жена Полина говорила мне, хотя и радовалась, что «совсем, совсем другой стал Александр Степаныч. Словом не обидит. И все книги читает. Дай-то бог, дай-то бог, а об этой паскуде даже и не вспоминает, не поглядит в ту сторону, где она хвостом вертит!». Конечно, понять ее можно, рада, но, к сожалению, далеко не видит, ни к чему ей, что Александр Степаныч на грани жизни. Видел я одного с такой же мягкой, извинительной улыбкой, своего дядю, — крутой был, а тут такая беспомощность. И тоже после болезни. Но говорить Полине не стал. Радость есть радость, хоть и кратковременная.
В отпуск я всегда уезжаю в Калининскую, в родную деревню. Бывает, целую неделю по гостям хожу: к двоюродным братанам, к дядькам, теткам, — всяк рад угостить. И этим летом побывал там. А когда вернулся, то узнал, что Александр Степаныч снова в больнице. И положенье у него дрянь. Хотели еще раз операцию делать, но отказались.
— Пускают ли? — спросил я Полину.
— Пускают. — А сама плачет.
Поехал я в город к нему, прихватил яблок, варенья домашнего банку, булок сдобных. Полина сказала, что ему все можно.
Застал я его сумрачным. Оживился, когда я раскрыл сумку с едой. Тут же и есть стал. Ест и ест, и на меня даже не смотрит. И пока я сидел у него, все подобрал, и банку дочиста выскреб.
— Пока ем, живу, — как-то сердито сказал он. — Вся сила в еде. Много во мне сейчас сгорает ее. Надо, надо выбираться. Уколами лечат. Говорят, так поправить можно. Только чтоб сам верил. Верю. Внушеньем приказываю себе не слабеть. Ухудшенья не замечаю. Только еды надо вдосталь, а Полина ленится, что ли? Надо каждый день подбрасывать. Я и ночами ем. Силу, силу надо создавать. А еда — как уголь в топку. Много надумал я сделать, только чтоб здоровье было. Еще года позволяют — сорок пять, вон космонавты в таком возрасте куда двигают, а тут на земле... Увидишь Полину, скажи, чтоб картошку привозила. Я готов и вареную есть гольем: важно организму работу давать, чтоб не застаивался. Ты скажи ей. Вот сегодня опять нету. Вчера была, а сегодня нет.
Он потянулся к трехлитровой бутылке с темной жидкостью и налил стакан. Выпил.
— Что это? — поинтересовался я.