— Давай побежим и мы, — сказал Киселев и побежал рядом, с санями. Но Ганс, будто и не слышал, лежал, свернувшись комком, уткнув голову в руки. — Ты зря расстраиваешься— садясь рядом, сказал Киселев. — Сейчас для старика все немцы одинаковы. Он даже слово «немец» не может слышать. Ты должен это понять. Что ж делать... Идет такая жестокая война. И тут уж нельзя считаться со своими обидами.
Мальчишка молчал, словно и не слышал.
«Сколько же еще осталось нам ехать? — подумал Киселев. — Километров двадцать, не меньше», — решил он.
— Слушай, Ганс, довольно валяться. Вставай! Надо бежать. Ну!
Мальчишка нехотя слез и побежал по одну сторону саней, а Киселев — по другую. Так они бежали, то впритруску, то быстрее, то шагом шли, и согрелись, и уж не хотелось садиться, да и лошадь порожняком тянула ходчее.
Было часов шесть, когда они наконец-то выбрались на Косьву. Теперь уже до дому оставалось километров двенадцать. Но это были самые тяжелые километры: дул упругий, сквозной ветер. Он сразу пробрался до тела, заледенил щеки, из глаз выдавил слезы. Дорогу перемело, и она то совсем пропадала, то вылезала гладкими, бело светящимися, обкатанными буграми. Лошади еле шли. Ганс опять лежал на голых дровнях, уткнув голову в руки. Ветер задирал ему низ тощей телогрейки, но он не шевелился, верно боясь упустить остатки тепла. Киселев шагал, уткнув подбородок в меховой воротник полушубка. Ему было еще хорошо — полушубок, шапка-ушанка, а на мальчишке фуражка.
— Слушай-ка, Ганс, возьми мою шапку, — прыгая на сани, сказал Киселев.
— Не надо, — ответил мальчишка.
— А я говорю — бери, — и, не дожидаясь согласия, напялил на него свою шапку. — Вставай. Надо идти. Теперь уже недалеко. Лежать нельзя. Замерзнешь.
— Пускай.
— Я тебе дам — пускай. Встать!
— А вы не кричите.
— Не только буду кричать, бить стану. Сейчас же вставай! И бегом, бегом! Ты не должен думать только о себе, должен думать о матери, об отце. Что с ними будет, когда они узнают, что ты замерз? А ну, бегом!
И Ганс побежал. И рядом с ним, позади уже лошадей, так было удобнее, побежал Киселев. Вернее, не побежал, как не бежал и мальчишка, а потрусил, отворачивая лицо от колючего настылого ветра. Из глаз все время текли слезы, ресницы смерзались, и их надо было оттаивать руками, а руки мерзли. Как-то в одну из минут Киселев поглядел на мальчишку.
— Три нос! — закричал он, видя посеревший его конец. — Да не рукой, снегом, снегом!
Ганс неуклюже подхватил пригоршней снег и стал тереть нос. Пока он оттирал, лошади отошли, и теперь можно было бежать во всю силу.
Луна уже скатывалась за горы. Становилось темнее. Ветер усилился. Косьва казалась бескрайней, сливающейся с черными, обрывистыми берегами. Теперь все было особенно дико и пустынно, и Киселеву казалось: всего двое и есть на этой мерзлой земле — он и мальчишка, и опять ему почудилось все каким-то нереальным, кем-то придуманным, и было непонятно, зачем все это происходит. «Жизнь — она дается избранным, — думал Киселев. — Ведь могло случиться, что ни я, ни этот мальчишка не родились бы, родились бы другие вместо нас. Но родились все же мы, как родились именно те, кто
есть на земле. Так почему же они не понимают, не ценят этого своего счастливого удела? Разве человек рождается для мук? Почему такая нелюбовь у людей друг к другу? Война...» Подумав о войне, он представил, как в такой же мороз, на лютом ветру лежат солдаты, лежат раненые, истекающие кровью, и, может, некому их подобрать...
— У вас уши замерзли!
— Уши? — Киселев не сразу сообразил, о чем ему крикнул Ганс.
— Уши белые!
— Да, да. — Киселев схватил горсть снега и стал тереть уши. Снег был жесткий, словно песок. Но он сделал свое дело — уши запылали.
— Три нос! — Мальчишка опять его отморозил.
— У меня скрипят колени, — простонал Ганс.
У Киселева давно уже скрипели от мороза и ветра колени. А что он мог поделать?
— Беги, беги! Три нос!
Стало совсем темно. Наступало утро, все слилось, и лишь звезды еще ярче запылали в черном бесконечном просторе.
«Мучаются, зачем мучаются люди? — с невыразимой грустью продолжал думать Киселев. — Наверно, никогда еще они так не страдали, как теперь. Это, наверно, потому, что мы стоим на вершине нового мира. Должен быть перевал, и по другую его сторону откроется солнечная долина. Но чтобы она открылась, надо покончить с войной, с Гитлером». И опять, уже в какой раз, Киселев подумал о том, что его место не здесь, а там, где решается самое главное. Он понимал, что он песчинка, но из песчинок гора. Пусть он будет незаметен в этой горе, но он есть.
— Трите уши!
«Конечно, надо быть там, — продолжал думать Киселев, — только в борьбе можно обрести солнечную долину». Он с удовольствием задержался мыслью на этих словах — «солнечная долина», и она ему представилась утопающей в зелени, с зеркально-чистыми водами, с пением птиц, славными людьми, которые уважают и не мучают друг друга.