«Однажды я предпринял одинокую экскурсию, в течение недели странствуя по Брянским лесам. Стояла засуха. Волокнами синеватой мглы тянулась гарь лесных пожаров, а иногда над массивами соснового бора поднимались беловатые, медленно менявшиеся дымные клубы. В продолжение многих часов довелось мне брести по горячей песчаной дороге, не встречая ни источника, ни ручья. Зной, душный, как в оранжерее, вызывал томительную жажду. Со мной была подробная карта этого района, и я знал, что вскоре мне должна попасться маленькая речушка, – такая маленькая, что даже на этой карте над нею не обозначалось никакого имени. И в самом деле: характер леса начал меняться, сосны уступили место кленам и ольхе. Вдруг раскаленная, обжигавшая ноги дорога заскользила вниз, впереди зазеленела поемная луговина, и, обогнув купу деревьев, я увидел в десятке метров перед собой излучину долгожданной речки: дорога пересекала ее вброд. Что за жемчужина мироздания, что за прелестное Божье дитя смеялось мне навстречу! Шириной в несколько шагов, вся перекрытая низко нависавшими ветвями старых ракит и ольшаника, она струилась точно по зеленым пещерам, играя мириадами солнечных бликов и еле слышно журча.
Швырнув на траву тяжелый рюкзак и сбрасывая на ходу немудрящую одежду, я вошел в воду по грудь».
Рассказ звучит элегически. Но во время этого странствия он попал в лес, охваченный пожаром, и чудом остался жив. Аллегория «Божественной комедии» Данте Алигьери – «Земную жизнь пройдя до половины, / Я очутился в сумрачном лесу…» – стала реальным переживанием. О своем сумрачном лесе, брянской чащобе, он написал поэму «Лес Вечного Упокоения», в окончательном варианте названную «Немереча».
Случилось это в жгучем июле, когда солнце вступило в созвездие Льва, и ему, беззаботно пустившемуся в путь, верилось, что знойный ветер в трубчевские просторы летит, как в прапамяти, со священных многохрамных долин Нербадды, Ганга или Джамны. Вначале он шел вдоль Неруссы, миновав одну, вторую деревню, и углубился в такую чащобу – немеречу, где уже не встречалось ни души и только птичий щебет и свист осеняли одиночество.
Неожиданно он увидел быстро поднимающиеся над чащей плотные белоснежные клубы, сквозящую между деревьями, над подлеском голубоватую дымку пожара. Не захотев возвращаться, двинулся в сторону Чухраев – лесной деревеньки на песчаном холме среди болотистой поймы, откуда можно было выйти к Руму, урочищу с поемным лугом ниже по Неруссе. По пути, на краю древнего бора, ему попались остатки избенки лесничего. Брошенное жилье всегда наводит тоску, а тут над развалинами давней чужой жизни, разлетаясь по мглисто-знойному небу, валил густой дым. Здесь и бывалому человеку не могло не сделаться жутко. А дым и клубящаяся тень его с верховым гулом летели по следу, настигали, слезя глаза, и лес, пронизанный июльским солнцем, казалось, сейчас запылает совсем рядом, веселые языки пламени побегут вверх по стволам, негромко потрескивая.
Торопливо двинувшись в сторону от пожарища, он заплутал, оказавшись в непроходимых зарослях. Выйдя к ночи на лужайку, окруженную уцелевшими кустами орешника, решил заночевать, лег в повлажневшую к ночи опаленную траву и провалился в забытье.
Потом, когда писалась поэма и заново переживалось знобкое забытье, ему вспомнилось состояние, описанное Вольдемаром Бонзельсом в книге «В Индии», эпиграф из которой над второй главой «Немеречи». Герой Бонзельса забывает в индийском сне европейскую жизнь как «отвратительный, полный ненужной суеты сон» вместе со своим прошлым, представляющимся сплошным заблуждением. «Я исчезал и возрождался во сне и в бодрствовании, – говорит он, – сменяющиеся части дня и само течение времени слились для меня в одно неопределенное ощущение движения, а чистота растений, окутывавших меня как живым покровом, была самой могучей силой, господствовавшей над моим медленно угасавшим сознанием»273. Трубчевская немереча оказалась не менее таинственной и опасной, чем индийские джунгли.
Что-то подняло его еще до рассвета, чтобы снова торопливо идти, почти бежать через заросли, и чем быстрее он двигался, тем больнее хлестали колючие ветки, тем сильнее делалась тревога. Почти три дня без еды. Но, главное, – терзала жажда, думалось только о воде, к которой он и спешил. А наступившее утро вновь обожгло солнцем. Убегая от него, он потерял счет времени, и ему грезилось и являлось под дымным горчащим солнцепеком то, что, наверное, является перед смертью – лица друзей, мамы Лили, дяди Филиппа, а за спиной, казалось, движутся и настигают злые стихиали чащоб, трясин и лесных палей. Когда он неожиданно увидел перед собой расступающиеся деревья, окошенный лужок и свежесметанный стог, то упал рядом, залез в него и провалился в свинцовый, мертвый сон. Проснувшись, довольно быстро, словно кто-то ему указывал дорогу, вышел к Неруссе, перед которой встал на колени и долго пил. Он понял, что спасен, что вторая жизнь, дарованная чудом, дарована не зря: