21 апреля вечером Коваленских навестили Авсюки. В застолье говорили о многом, спорили. Потом, на допросе, Андреев, признаваясь в «преступных» мыслях и речах, рассказал, что в тот вечер «под влиянием вина» он высказался «в пользу поражения СССР в предстоящей войне с Америкой». Но Маргарита Ивановна, жена Авсюка, показал он, стала его стыдить: «Как не стыдно вам, русскому человеку, накликать на родину такое бедствие…»
Как раз в эти весенние дни Коваленский занимался хлопотами по приему в Союз писателей, начатыми еще в марте, готовил документы. Первый раз он предпринял попытку еще во время войны и получил рекомендацию от Алексея Толстого, но, как отметил в дневнике Тимофеев, «пал жертвой вражды Толстого и Фадеева». 16 апреля ему дали рекомендации критик Евгения Книпович, редактор его польских переводов, и переводчик Сергей Шервинский, 17-го – Николай Асеев и Константин Федин. Уже после ареста Даниила и Аллы, 24 апреля, Коваленский сдал документы в приемную комиссию. Среди них была автобиография. В ней он писал, что литературную работу считает своим «основным и любимым делом» и что она «запланирована уже на несколько лет вперед». Но у злых сил были иные планы.
Часть девятая
«Дело» Даниила Андреева. 1947–1948
1. С. и Х.
Без информаторов «мероприятия» МГБ были бы невозможны.
О предарестных временах Андреева повествовала: «Мы познакомились с одним поэтом, точнее, поэтом и актером Вахтанговского театра. Человек он был интересный и как-то невероятно нужный Даниилу. Я могла только любоваться и радоваться, как они с полуслова понимали друг друга, как читали друг другу, как говорили, как совершенно, что называется, “нашли друг друга”, как два наконец встретившихся очень близких человека. Я не знаю, как было дело: работал ли этот человек в ГБ или его просто вызвали, но он нас “сдал”. И еще нас “сдала” моя школьная подруга. Тут, я думаю, ее вызвали. Вряд ли она пошла бы сама, но если вызвали, пригрозили, напугали, она, конечно, рассказала о романе “Странники ночи”, о моих антисоветских воззрениях»430.
Поэт и актер, правда бывший – Николай Владимирович Стефанович431. Он жил недалеко от Малого Левшинского, в Калошином, выходившем на Арбат прямо к театру, в прятавшемся за тенистым палисадником небольшом скошенном домишке, доживавшем век, какие еще встречались в арбатских переулках. В Калошином прошла почти вся его жизнь, тоже перекошенная и спрятанная. Отец умер перед революцией, он остался с беспомощными матерью и сестрой. В 1928-м, шестнадцатилетним, поступил на Высшие литературные курсы, на следующий же год закрывшиеся. Позже столь же недолго проучился в музыкальном училище. В 1934-м поступил в Вахтанговское, окончил, стал служить в театре. Началась война, и во время воздушного налета в дежурство Стефановича в театр попала полутонная бомба. Многие дежурившие вахтанговцы погибли. А он, контуженный, засыпанный обломками, стал инвалидом. Из театра пришлось уйти, и, вернувшись из Перми, из эвакуации, Стефанович стал искать литературную работу. Возможно, в этом ему помогали «органы». Трудно сказать, когда его сломали. Вряд ли он сам сделал первый шаг. Но в 1936-м, перед началом следствия по делу поэтов Даниила Жуковского и Натальи Ануфриевой – с ними Стефанович вроде бы дружил, – он, если верить лубянскому делу, написал донос: «Убедившись, что Ануфриева определенно обрабатывает меня для преступных действий, я счел своим долгом подать заявление в НКВД…»432 Или его заставили написать заявление? В нем шла речь о террористических намерениях, и Стефанович выступил главным свидетелем обвинения. В 1937-м, уже после осуждения Жуковского, он писал: «– О, Господи! Пусто и страшно / Становится в мире Твоем!» Примерял ли он на себя Иудину участь? По крайней мере, в стихах:
Страшно ли жить в кошмаре предательств? Всегда актерствовать? Он заботился о сестре, как и он, болезненно неуравновешенной и без него пропавшей бы, как и она о нем. Сестра, Людмила Владимировна, зарабатывала печатанием на машинке (тогда перепечатывала рукописи Пастернака). Жили они в одной комнате, и, работая, она запиралась в платяном шкафу, берегла нервного брата, не переносившего машинописного стука. «Стефанович жил бедно, горько», – рассказывала Алла Александровна.