«Маленькую комнату», где ютилось их беззащитное счастье, уцелевшую только в его стихах и воспоминаниях друзей, описала и жена поэта. «Она была маленькая, четырнадцать или пятнадцать метров. В ней стояли большой письменный стол Даниила, за которым он работал, и мой маленький дамский письменный столик. Я не припомню, откуда он взялся, но вспоминаю его как живое потерянное существо. Я так его любила! Над этим столиком висел образ Владимирской иконы Божией Матери – освященная фотография. Владимирская Матерь Божия – это любимая икона Даниила. Еще в комнате стояли большой диван, скорее матрац на ножках, на котором мы спали, маленький шкафчик, где помещались вся наша посуда и все продукты, да еще и место оставалось. У окна стояло большое кресло, и кругом, до потолка, книги. Еще там был вышитый ковер, закрывавший дверь в комнату, где при жизни стариков Добровых жили Коваленские, а потом поселились очень хорошие соседи. Они тоже прошли через тюрьмы и лагеря. На этой двери на нескольких гвоздях висел весь наш гардероб. <…>
Верхнего света не было. Даниил его не любил. В разных местах зажигались лампы. Еще у Даниила была такая особенность: мы никогда не закрывали дверь. Уходили, не запирая, оставляя горящую лампу. Он очень не любил приходить в темную комнату и, уходя, оставлял горящую лампу»382.
В комнате уже царила она. Рядом с фотографией Галины Русаковой, которую Даниил попробовал убрать, но она, по ее рассказу, не дала, появилась ее, шестнадцатилетней красотки – фотография известного мастера Паоло Свищова.
Вспоминается «Мастер и Маргарита»: «…громадная комната – четырнадцать метров, – книги, книги и печка. Ах, какая у меня была обстановка!» И такая же обреченная любовь, и пишется роман, предназначенный к сожжению, и та же боязнь темноты, и снящийся если не спрут, то змей, а впереди – тюрьма, да и психиатрическая клиника – Институт Сербского… И хотя Алла Александровна уверяла, что в Данииле не было ничего похожего на Мастера, а она вовсе не Маргарита, ставшая ведьмой, было, было что-то удивительно схожее в их судьбе, предугаданной Булгаковым.
Описания комнаты можно чуть уточнить. Рядом с фотографией Аллы Бружес стояла бронзовая статуэтка бодисатвы. На стенах кроме упоминавшейся репродукции картины Данте Габриеля Россетти «Данте с Беатриче на улице Флоренции» – «Джоконда». Икона находилась над перечисленными Ивашевым-Мусатовым портретами. Диван стоял слева от двери, над ним висела полка с книгами. Стену справа целиком занимали книжные полки. Дверь за ковром в комнату соседей была слева от окон, около левого окна стоял и рабочий столик Аллы Александровны.
Кухней в подвале перестали пользоваться еще во время войны и готовили в комнатах или в передней, где стояли керосинки, – берегли тепло. В заброшенном отсыревшем подвале, куда вела узкая деревянная лестница, напоминали о более щедрых временах большая запыленная плита и просторный сундук для куличей: их когда-то пекли на Пасху столько, чтобы хватило до Троицы.
Наверное, вспоминая о том времени, Алла Александровна рассказывала и о дворе добровского дома, где были клумбы, где в глубине росла трава, темнели дровяные сараи, которые сторожили два сенбернара – Султан и Норма.
«Мы с Даниилом, – вспоминала она, – топили печку, переделанную из голландки в шведку, – это одновременно печка для отопления и плита. Она закрывалась медными дверцами, и там был еще бачок с краном для кипятка. Это было волшебное место, живой огонь. Как его не хватает в жизни! Печку следовало топить каждый день. Однажды нас с Даниилом весь день не было дома. Потом мы пришли, в комнате – холодно. Даниил принес дрова, мы стали растапливать, я накинула на плечи его шинель.
– Господи! Сейчас же сними! Сию минуту сними шинель!
Я, конечно, сняла:
– А что такое?
– Никогда не бери шинель. Я достаточно нагляделся на фронте на женщин в шинелях. Ничего более страшного, более неестественного, чем шинель на женщине, не может быть!»383
Только после возвращения в Москву Андреев стал ощущать, как тяжело дались военные годы. Напряжение отпускало, давая знать хворями – старыми и новыми. Он не мог ни привыкнуть, ни притерпеться к войне – крови и смерти, человеческим страданиям, иноматериальными излучениями которых – гаввахом, сказано в «Розе Мира», – питаются демонические силы. Его мучили сами армейские безжалостные будни, когда ни днем ни ночью не принадлежишь себе. К тому же два фронтовых года он почти ничего не писал.
«Как-то он сказал, – заметила Алла Александровна, – что с войны человек не может вернуться целым, он обязательно будет ранен или физически, или психически, или морально. Он тоже вернулся раненным этой войной, и очень глубоко. Недаром через много лет он начнет “Розу Мира” с тревожных мыслей о двух главных опасностях, грозящих человечеству: всемирной тирании и мировой войне»384.
3. Судьба Глинского