Опорожнив котелок, он неторопливо облизал ложку и сунул обратно в сапог. <…>
Об отце он говорил мало. Не любил его рассказы “Рассказ о семи повешенных” и “Красный смех”. Я спросил Даниила, как он относится к роману “Сашка Жигулев”. Я искал этот роман, чтобы прочитать, и не мог достать. Тогда Л. Андреева не печатали.
Даниил ответил как-то неопределенно:
– Ничего особенного не нахожу!
Он никогда не говорил, что пишет стихи или прозу, но в литературе разбирался глубоко. Мы разбирали с ним творчество Паустовского. Я показывал ему свои стихи. Он похвалил, что у меня есть что-то свое, рассказывал о стихосложении и указывал на недостатки. Поэтом я не стал.
О политике мы никогда не говорили. Даниил был очень сдержан и, вероятно, боялся меня как работника прокуратуры. Тогда все боялись друг друга. Боялись лишнего слова. <…>
Даниил видел мой настрой, скрывал свои взгляды, маскируясь книгой Анри Барбюса»360.
Однажды Хорьков показал ему книги, подобранные у одного из разрушенных домов. Но и в разговорах о литературе Андреев оставался немногословен и, казалось Хорькову, сумрачно думал о чем-то своем. Служба в похоронной команде изнуряла. С появлением на пригорках мать-и-мачехи он старался на каждую могилу положить букетик, и вместе с травой, появившейся на развороченной снарядами земле, стали пробиваться неопределенные надежды.
«До чего живуча все-таки человеческая душа, – писал он 21 июля 1943 года Валентине Миндовской. – Правда, самых страшных и жестоких проявлений войны мне все еще не приходилось переживать, но все же я видел немало тяжелого и невыразимо печального. И несмотря на это в душе не умерли ни радость жизни, ни надежда, ни жажда творчества, ни вера. Наоборот, они горячее, чем когда бы то ни было раньше.
Внешне моя жизнь еще течет по тому руслу, в кот<орое> попала около месяца назад, но, очевидно, скоро опять последуют перемены, хотя мне неясно еще, в какую сторону.
Тишина, долгое время царившая вокруг, сменилась шумом, но это в некотором расстоянии от нас; на несколько километров – ровное, спокойное поле, покрытое нивами и огородами, где, несмотря ни на что, мирно копошатся в земле жители расположенного вблизи большого города. Трубы фабричные, трубы его окраин и отдаленные шпили четко вырисовываются на фоне закатных небес. Погода улучшилась, и хотя дождь ежедневно, но, по крайней мере, тепло. Физически чувствую себя далеко не так бодро, как в психологическом отношении, но все-таки передышка этого месяца улучшила общее состояние организма.
Последнее время, под действием акрихина, ослабела даже малярия».
10. Госпиталь
В конце июля поступил приказ о передислокации, и в ночь на 3 августа дивизия перешла к лесу под Колонией Овцино на правом берегу Невы, а к 10-му – в район переправы у речки Черной. К 15 августа дивизия, переданная в состав 67-й армии, выступила на передовую к Синявинским высотам, на следующий день получив приказ о наступлении. Под утро 18 августа после артиллерийско-минометного обстрела немецких позиций, три полка дивизии поднялись в атаку, наступая на высоту 43,3, – так обозначались Синявинские высоты. Именно в эти дни Андреев попал в госпиталь. «Сегодня расстался с Даниилом Андреевым, у него расщепление позвоночника», – записал в дневнике как раз 18-го Федор Хорьков. В воспоминаниях рассказано подробнее: «Постоянный голод и переживания тяжело отразились на его здоровье. Он не жаловался, стойко все переносил, а потом слег. Расщепление крестцового позвоночника приносило ему страшные мучения. В августе 1943 года его отправили в госпиталь. Он писал мне оттуда, что поправился, работает в операционной и тяжело переносит вид человеческой крови»361. Обострение давнишней болезни произошло из-за того, что Андреев надорвался на перетаскивании снарядов.
Когда дивизию, потерявшую на Синявинских высотах 2658 человек убитыми и ранеными, отвели на передислокацию, Андреева вместе со всеми 24 августа наградили медалью «За оборону Ленинграда». Медаль он получил уже в госпитале. Это был 595-й хирургический полевой госпиталь. Вставший на ноги, но болезненный нестроевой солдат стал санитаром, потом регистратором. Постепенно он прижился в госпитале: все-таки вырос в семье доктора. Встретил он здесь благосклонное расположение и начальника госпиталя Александра Петровича Цаплина, и главного врача Николая Павловича Амурова. К концу службы отношения их стали дружескими.
Здесь и служба оказалась легче, и появилась надежда вернуться в Москву. «Однажды он написал мне, – сообщает Хорьков, – что из ставки главнокомандующего в штаб дивизии должен поступить вызов о его откомандировании в Москву. В штабе тогда этот вызов был утерян, и Даниилу долго пришлось ожидать…»362
В госпитале, как и в части, он получал много, больше всех, писем. Много, как всегда, писал и сам. Нетерпеливо ждал писем от Аллы Мусатовой, но их переписка не уцелела, сожжена на Лубянке.