Впрочем, если рассмотреть проблему всесторонне, то моя оценка могла бы как раз избавить лиц более хилиастического склада от определенных экзегетических замешательств. Ведь если мы решим читать Откровение исключительно как описание окончательного суда над всем творением и великого последнего разбирательства в отношении всех душ, то нам придется также объяснить кажущийся парадокс: предсказанный окончательный суд – включающий в себя окончательное разделение на спасенных и про́клятых, – за которым, однако, последует новый Век, когда ворота восстановленного Иерусалима широко распахнутся и именно тех, кто остался за пределами стен и, казалось, навсегда исключен из Царства, пригласят омыть свои одежды, вступить в город и пить воду жизни. Наверно, я мог бы признать в этом привлекательную альтернативу своему скучно-приземленному историцистскому подходу к тексту, если бы мог считать эту книгу мистической более, чем политической. И, возможно, мне не стоило бы быть таким буквалистом, а следовало бы допустить одновременно оба прочтения. В конце концов, необычайно протяженное заключение к представленным в этой книге сценам суда, будучи рассмотрено беспристрастно, отлично сообразуется с тем представлением о двух различных эсхатологических горизонтах, которое я изложил выше: более близкий горизонт исторического суда, где обнаруживаются и (всеми необходимыми способами) разделяются добро и зло во всех нас; и более отдаленный горизонт вечности, где всех нас ожидает окончательное умиротворение – за пределами всего, что когда-либо могло отделять души друг от друга. Если Иоаннов апокалипсис действительно говорит о конце всего, тогда, несомненно, можно было бы считать, что он обещает два различных решения для падшего времени: завершение истории в окончательном суде и затем, за пределами этого, завершение суда в окончательном примирении. Однако я оставлю вопрос в этом состоянии. Повторюсь, я не думаю, что Откровение – это действительно эсхатологический документ в том смысле, в каком его традиционно считали таковым, даже если и допускаю, что оно облечено в формы, предоставленные некой предшествующей ему грамматикой эсхатологических надежд и страхов; мне представляется несомненным, что воображаемый ландшафт, по которому шествуют вызывающе-символические
Поэтому, с моей точки зрения, желающим порассуждать о пророчестве Писания в отношении грядущего разумнее было бы не пытаться проникнуть в смысл Книги Откровения – разве что самым опасливым и нерешительным образом, – а исследовать вместо этого эсхатологический язык, которым пользуется в Евангелиях Христос. Правда, здесь также создается впечатление, что почти неоспоримым герменевтическим преимуществом перед всеми прочими толкователями обладают те, кто придерживается в основном так называемого претеристского взгляда на этот язык, то есть взгляда, согласно которому многое из сказанного в Евангелиях о грядущих испытаниях и суде правильнее всего понимать как относящееся преимущественно к падению Иерусалима и разрушению Храма, а значит, к давно уже прошедшим (для нас) событиям, пусть даже всё это выражено посредством почтенных пророческих образов грядущей эпохи божественного гнева и милосердия. По крайней мере,