Еще только апрель, но сегодня солнечно и тепло. Не по сезону тепло, сказал бы папа и начал длинную тираду о погодных тенденциях и изменении климата. Не то чтобы меня не волнует изменение климата (это величайшая катастрофа, с которой столкнулось человечество, конечно, она меня волнует), но сейчас я просто рада, что на пляже едва ли не лето. Как будто мы и не прогуливаем школу.
Конечно, летом пляж не был бы таким пустым.
Хайрам облокачивается о машину и щурится на солнце, но Майя хватает меня за руку и тянет к воде. Она снимает штаны прямо тут, на солнце. Ей, кажется, все равно, что Хайрам увидит ее полуголой.
— Пошли! — кричит она восторженно, как ребенок.
Я оглядываюсь. Кажется, Хайрам не смотрит. Я медленно стягиваю штаны и иду за Майей в море. Если быстро нырну под воду, никто не заметит шрамы. Вода будет ледяная. Даже летом она тут не то чтобы теплая, а, скорее, не совсем холодная. Я где-то читала, что одним из последствий переохлаждения является апатия. Может, мне тоже от ледяной воды станет все равно?
Майя забегает в море и вскрикивает. Оно такое холодное, что даже больно, но когда я резалась, не издавала ни звука — тут то же самое. Я не видела, как Хайрам разделся до трусов, но он оказывается рядом с нами в фонтане брызг, кладет руки Майе на плечи и растирает их, чтобы согреть. Майя на миг прислоняется к нему, а потом ныряет под воду. Выныривает, тяжело дыша.
Вода такая холодная, что долго купаться невозможно. Мне кажется, в море мы находились не дольше тридцати секунд. Ну, минуту-другую. Сначала на берег выходит Хайрам, потом Майя. Она плюхается на песок и ложится на спину, закрыв глаза, Хайрам за ней. Я вылезаю из воды последней. Наконец добираюсь до того места, где они растянулись, подставив солнцу животы. Я сжимаю руки в кулаки, чтобы остановить дрожь, но тут замечаю, что Майя и Хайрам тоже дрожат. Это просто холод.
Я не успеваю надеть джинсы, когда Майя открывает глаза.
— Откуда это? — спрашивает она, легонько дотрагиваясь кончиками пальцев до шрама у меня на бедре: доктору пришлось наложить девять швов.
Я пожимаю плечами.
— Его не было, когда я в последний раз видела тебя в купальнике. — Майя щурится на солнце, отчего синяк на ее лице виден еще отчетливее, чем раньше. — Прошлым летом.
— Я знаю.
Я бросаю взгляд на Хайрама. Его глаза закрыты, дыхание ровное и глубокое. Но он точно не мог так быстро заснуть. Не то чтобы он не в курсе моих загонов, если учесть нашу с ним последнюю встречу. Интересно, он рассказал кому-нибудь? Он же не связан политикой конфиденциальности. Даже доктор Крейтер не совсем связана: поскольку мне нет восемнадцати, она обязана докладывать родителям о моем лечении.
Я сажусь рядом с Майей. У песка острые грани. Песок — это же, по сути, по крайней мере отчасти, крошечные крупинки стекла, так?
Майя спрашивает:
— Ну так от чего это?
До Дня святого Валентина мои порезы принадлежали мне, и только мне. Никто их не видел. До заключения нашей трехмесячной сделки не существовало никаких ожиданий по поводу того, буду я резаться или нет. Это зависело только от меня. Потом… У меня как будто что-то отобрали — не просто возможность резаться, а возможность резаться тайно. Теперь мне приходится с кем-то этим делиться. С кем-то об этом разговаривать (ну, в теории, по факту говорит обычно доктор Крейтер).
Но Майя первая, кто просто-напросто спросил. Почему-то от этого мне легче ответить.
— Я себя порезала, — говорю я тихо. Подсовываю руки под бедра. Я никогда раньше никому об этом не рассказывала. Мама, папа, доктор Крейтер, врачи в больнице узнали обо всем не потому, что я им рассказала.
Майя не спрашивает, случайно ли. Вместо этого она говорит:
— Почему?
— Так легче.
Этого я тоже ни разу не произносила вслух. Доктору Крейтер незачем это объяснять. Она же сказала, что работала с пациентами вроде меня. Она знает — ну, или думает, что знает, — почему мы так поступаем. Почему я так поступила.
Майя не уточняет, легче чего (как доктор Крейтер), и не называет это безумием (как папа). Она смотрит на меня:
— Мне тоже легче, когда я блюю.
Я не спрашиваю, специально ли она вызывает рвоту. Я высвобождаю руки из-под бедер.
— Никто не понимает, — говорю я.
Майя кивает:
— Вообще никто.
— Я хочу сказать, не то чтобы я думала, что это, типа, полезно.
— Конечно, нет, — соглашается Майя.
— Но никто не понимает, как от боли может становиться лучше. Хотя я знаю, что так не должно быть.
— Я понимаю.
— Не знала, что ты поймешь.
— Не обязательно было от меня это скрывать.
— Тебе тоже необязательно было от меня это скрывать.
— Что именно?
— А?
— Что я блюю или что меня бьет Майк? — К моему удивлению, Майя смеется, как будто это шутка. Через секунду я присоединяюсь. Вообще-то, это, наверное, не смешно, но мы не можем остановиться. Мы хохочем, пока не начинают болеть животы. Мы хохочем, пока нам не становится снова тепло.
— Будь я хорошей подругой, знала бы, что происходит, — наконец говорю я.