Он вспоминает, как его товарищ Маканин, с которым они очень крепко дружили и который, по его мнению, косвенно участвовал впоследствии в его демонизации, подошел к нему и сказал: «Ты объясняй всем, что Афганистан — это не идеологический твой выбор, а просто продолжение традиции путешествия по горячим точкам — ты начал с Даманского, и теперь такая у тебя судьба…» «Мне показалось это диким: он пытался научить меня, как мне защититься от той роли, которую я добровольно, с наслаждением выбрал, которой я гордился. Меня поразило его непонимание, я был искренне упоен этой ролью, увлекался всем этим мессианством военным, ролью баталиста. А он из добрых побуждений предлагал мне обмануть толпу и сказать, что это не более чем рядовой профессиональный рутинный ход».
Логика Волкова и Маканина, между тем, безупречна. Одно дело репутация эксцентричного государственника — и совсем другое, когда вменяемый и остроумный интеллигент вдруг начинает гнать чудовищно ангажированные политрепортажи из мест, где СССР, сам еле на ногах стоящий, ввязался в явно самоубийственный конфликт. Цэдээловская публика считала его продавшимся власти с потрохами; вряд ли, конечно, кто-то говорил ему что-то в лицо: видно было, что он реальный военкор, корреспондент в горячей точке, постоянно сталкивающийся с насилием, а такие люди обычно умеют постоять за себя. Так что «остракизм был, не настолько, впрочем, сильный, чтобы мне не приносили мяса».
Кроме Волкова, ему приходилось сталкиваться с претензиями и более лояльных друзей, в том числе «псковича» Скобельцына: те упрекали его не столько за поддержку кровавой войны, сколько за «отказ от познания отечества», углубление в ислам, за то, что он «питал своим духом чужое дерево». Как он парировал эти упреки? «Судьба России давно слилась с судьбой народов Востока, и мощный, один из главных, вектор русской истории глядит на Восток. В сегодняшней многоликой державе соединилось в общую историю, проверенную Революцией и Великой войной, множество разных народов, в том числе и восточных, питая общее древо, взращенное среди трех океанов».
Вообще, ему пришлось выстроить целую систему оборонительных сооружений, выработать особую риторику апологетики войны и лояльности своей позиции. В «Дереве» есть важный эпизод, когда государственник и империалист Волков (первая версия Белосельцева) спорит с неким писателем Белоусовым — скептиком, своим антагонистом: тот не понимает и не верит в афганский проект, но по служебной надобности тоже оказывается в Афганистане, в командировке. На его осторожные замечания Волков наскакивает петухом: «Ты считаешь, что советские штурмовики, долетевшие до Кандагара, откуда десять минут лета до американских авианосцев в Персидском заливе, — это тупиковый вектор истории?».
А Белоусов — это Маканин с Волковым? «Ничего подобного — это коллективный образ людей, которые долбали меня за то, что я изменил своему белому знамени. Они находились в полуоткрытой оппозиции политике государства, укоряли меня за мой технократизм и авангардизм, а также за то, что считали суетой. Они считали, что писателю следует быть неподвижным — жизнь мимо него идет, а он ее фиксирует, либо останавливает, либо убыстряет. Респектабельный писатель тот, у которого кабинет, кресло, неспешное писание. А я — носился как угорелый. Я сейчас думаю, те писатели, которые укоряли меня, что я суечусь, — где они? Их нет, они исчезли, они исчерпали свой интерес, потенциал, свои знания, свой вкус, а я столько всего этого наглотался, что сейчас имею возможность эти впечатления разворачивать, раскручивать эти сжатые спирали. Крохотные кристаллики впечатлений, которые я оттуда привозил, до сих пор, по существу, не растворены. Их можно кинуть — и возникнет целый сосуд, наполненный вином или ядом. Я до сих пор не прожил эти жизни, слишком все было бегло, скачками, динамика была ужасная. Мне бы еще лет сто, я бы их потратил не на то, чтобы жить опять полноценной жизнью, а на то, чтоб медленно, превратившись в респектабельного описателя, сидеть и извлекать пинцетом осколки прошлого и создавать из них целые миры».
Эти кристаллики были еще раз растворены в конце 90-х, когда он переписал «Дерево в центре Кабула», выкорчевав оттуда идеологически устаревшие сцены: поездки по колхозам и братания с афганским народом. В «Сне о Кабуле» восточный город прорастает в Москве 90-х годов — афганские партийцы торгуют овощами на московских рынках, а боевые генералы и калеки-солдаты нищенствуют в переходах. Кабул возникает в снах отставного генерала Белосельцева — это кошмар и рай, война и красота, моджахеды и его любовь Марина. Ослабленный своими снами, Белосельцев и наяву, днем, то и дело опрокидывается в обмороки-воспоминания.