Наш петербургский экскурсовод — Парнок, неудавшийся герой романа. Парнок получает прозвище «последний египтянин»; возможно, он также является последним из петербуржцев. Он является неприглядной версией бодлеровского фланера, чья единственная «любовь с последнего взгляда» — его родной город. Парнок принимает участие в городском карнавале и оказывается насильственно разоблаченным. Процессия, которая проходит через всю повесть, является не революционной демонстрацией, а шествием головорезов-линчевателей. Парнок пытается спасти свой город от грабежей и разрушений и в конечном итоге заражается петербургской инфлюэнцей. Маргинальный герой становится последним Дон Кихотом опустошенного Петербурга, единственным, кто бросает вызов разрушению. В советские времена защитники мечты о Петербурге стали маргинализованными жителями города, иммигрантами, которые лелеют мечту о петербургской культуре и пытаются сохранить ее вопреки всем невзгодам.
Стакан кипяченой воды не может спасти от горячечного бреда петербургского гриппа. Революционный город заражен, как и его жители. Как и в случае Шкловского, попытка «рассказать правду» заканчивается как аллегория невозможности говорить правду в лихорадочное время революции. Невозможно исключить самый последний — зараженный слой из города и созерцать его «голую правду», так как нет возможности спасти город. Однако в конце Мандельштам сопротивляется апокалиптическому искушению. Лихорадка петербургского гриппа дает момент вдохновения в утреннем свете Aurora Borealis[369], преобразуя заражение в соединение с городом. Образ мифического космополиса Петрополя-Александрии, города мировой культуры, преследует лихорадочный постреволюционный Петроград, но этот невидимый город должен постоянно открываться через творческие акты и коллективные сны. Мандельштамовская «тоска по мировой культуре» — это не ностальгия по единому канону, а тоска по общей творческой культурной памяти, которая разворачивается как веер на маскараде. Эта ностальгия не ретроспективна, а перспективна. Это образ мышления поэта, который является одновременно радикальным и традиционным, модернистским и классицистическим, придерживающимся парадоксальной веры в то, что «классическая поэзия — это поэзия революции»[370].
Мандельштам, певец Петрополя, в конце концов лишился возможности жить в Ленинграде из-за отсутствия «регистрации», учрежденной при Сталине. В 1930 году он написал стихотворение под названием «Ленинград», где два имени города — Петербург и Ленинград — находятся в конфликтном диалоге. Это стихотворение станет гимном общины хранителей Петербургской памяти на следующие пятьдесят лет.
Где же разворачивается действие стихотворения? Где-то на пороге дома. Не совсем ясно, является ли поэт преследуемым жителем коммунальной квартиры или нежелательным гостем, по какую сторону от порога он находится. Он боится ареста и в то же время уже чувствует себя арестованным в своем собственном доме, который больше не является его домом. В пространстве стихотворения есть пространство перехода, ничейная земля с черными лестницами и темными коридорами с дверными цепочками и вырванными с мясом звонками на дверях, которые ведут в переполненные коммунальные квартиры. Темпоральный разрыв здесь соответствует пространственному. «Петербург» уже не ностальгическое пространство, а только призыв, заклинание, утратившее свои магические свойства. Петербуржец в Ленинграде — чужой поэт в чужом городе. Стихотворение воспроизводит некоторые образы из «Египетской марки», но здесь метафоры детской болезни приобретают гнусные коннотации, и урбанистическое прозрение больше не кажется возможным.