Не случайно genius loci революционного Петербурга является не Медный всадник, а Каменный гость, который предстает как трансвестит, Каменная дама, которая ходит в ботиках Петра Великого и несет вздор. Она — неуклюжая царица революционного карнавала. В порыве вздора Каменная дама в ботиках Петра Великого произносит одну важную фразу, которая является лейтмотивом произведения — «Мусор на площади…». Мусор — это то, что остается от бытовой жизни. Метаморфоза петербургских вещей отражает водоворот перемен: предметы домашнего обихода превращаются в безличный уличный мусор; там они собираются и спасаются городскими коллекционерами и меланхоличными поэтами, там они становятся сувенирами позабытой частной жизни и археологическими раритетами потерянной цивилизации бывшего «города культуры». Повседневный петербургский bric-a-brac становится неожиданно ценным, как древние египетские бусы или черепки римской керамики. К концу 1920‑х годов, когда политическая идеология становится все более догматичной и подчиняет себе почти каждый аспект повседневной жизни, любая безобидная «бесполезная» деятельность, которая уклонялась от идеологической корректности, стала чем-то вроде стратегии гражданского неповиновения. В эпоху грандиозных проектов и массовых движений внимание к повседневным сувенирам и человеческим особенностям рассматривается как контрреволюционное. Константин Вагинов[364] считал, что история современности может быть написана через историю bric-a-brac и повседневных мелочей. «Мелочи удивительно поучительны и помогают поймать эпоху врасплох»[365]. Ленинградские писатели петербургской традиции относятся к одержимым коллекционерам и поклонникам бесполезных коллекций амбивалентно, пародируя их и экспроприируя их коллекции для своих питерских сказок.
Мандельштам описывает один фантастический интерьер Петербурга, наполненный бесполезными объектами и урбанистическими мифами. Это дом портного Мервиса, которому Парнок доверяет свое пальто. Квартира похожа на выставочный стенд, где «перегородка, оклеенная картинками, представляла собой довольно странный иконостас»:
«Тут был Пушкин с кривым лицом, в меховой шубе, которого какие-то господа, похожие на факельщиков, выносили из узкой, как караульная будка, кареты и, не обращая внимания на удивленного кучера в митрополичьей шапке, собирались швырнуть в подъезд. Рядом старомодный пилот девятнадцатого века — Сантос Дюмон в двубортном пиджаке с брелоками, — выброшенный игрой стихий из корзины воздушного шара, висел на веревке, озираясь на парящего кондора. Дальше изображены были голландцы на ходулях, журавлиным маршем пробегающие свою маленькую страну».
Иконостас портного Мервиса — это коллаж из китч-репродукций из современных газет, сборник питерских мифов, потерявших смысл. Это алтарь современного забывания. Сцена смерти Пушкина описывается как какой-то забытый акт в комедии ошибок[366]. Пилот, выброшенный из корзины своего воздушного шара, непризнанный модернистский Икар, напоминает метафору Мандельштама про европейцев, «выброшенных из своих биографий», а голландцы на ходулях — мифические образы самих петербуржцев. Иконостас описывается с точки зрения незнакомца, который преклоняется перед предметами массовой городской культуры, но не до конца принадлежит городу и его культурному прошлому.
Мандельштам сравнивает город с «торцовой книгой в каменном переплете с вырванной серединой». Все городские коммуникации прерываются; телефоны отключены, лифты вышли из строя, мосты разведены, часы неисправимо поломаны. Память и время олицетворяются фигурой безумной петербургской беглянки, неуловимой еврейской девушки, которая балансирует на грани между мечтой о побеге и осознанием тупика. «Память — это больная девушка-еврейка, убегающая ночью тайком от родителей на Николаевский вокзал: не увезет ли кто?»[367] (Мандельштам и Шкловский встретились на Николаевском вокзале, ныне — Московском.) Петербург у Мандельштама — столица иммигрантов; здесь едва ли существует единый этнически русский характер. Обычные горожане и «маленькие люди» — не герои Пушкина и Гоголя, а новые иммигранты, которые живут в Коломне и на Каменном острове. Пушкинский Герман[368] с профилем Мефистофеля превращается в Гешку Рабиновича, который живет в крошечной квартире на Невском проспекте со своей верной Лизочкой. Есть также Николай Давыдович Шапиро, человек, русско-еврейское имя которого выдает парадоксы ассимиляции и который любит сидеть на стуле «a la Russe».