В незамкнутой композиции полотна Мусатов выстраивает «постепенно нарастающую эмоциональную волну… Эмоциональное движение, так же как и движение пластическое, не находит завершения и успокоения внутри картины, оно обрывается неожиданно на высокой ноте. Настроение проникается чувством неуверенности, неудовлетворенности желаний, несбыточности и обреченности мечты» (О. Кочик). Можно сказать, Мусатов показывает нам сказочно-торжественный сон наяву — о давно желанном им земном счастье. Тонкие суждения искусствоведа подкрепим только двумя параллелями — двумя цитатами. Слова Мережковского о «Дафнисе и Хлое» сказаны словно о чувствах, рождаемых созерцанием «Изумрудного ожерелья»: «Поэт убаюкивает нас, но не до конца; заставляет поверить в правду и счастье простой человеческой любви, но не совсем. Беспокойство и недоверие, о котором он, впрочем, не упоминает ни словом, остаются в его душе и в нашей, и, быть может, эта тревога тем сильнее и мучительнее, что она — безмолвна. Так иногда бывает, когда заснешь с тяжелым горем на сердце: сквозь сон, как бы он ни был сладок и тих, чувствуешь смутно горечь действительной жизни, как будто сквозь легкую ткань прощупываешь холод скрытого лезвия…»
Кто лучше Мусатова мог понять эти слова?.. Мусатова, с его, как выразился Букиник, «особенной психологией» непоправимо искалеченного болезнью человека… Хвалынский апофеоз его давней любви (работа над «Ожерельем» началась вскоре после свадьбы) напоминает строки из письма Мусатова Е. В. Александровой, написанного незадолго до того — из Петербурга, куда он ездил для организации очередной выставки. Отважимся прочесть лишь некоторые фразы этого интимного письма, где художник с печалью говорит, что малейшее промедление жены с ответом — превращает, как ему кажется, все ее предыдущие письма в подобие осенних, опавших и выцветших листьев: «Елена, знала бы ты, какая тоска со мной. Вот уже три часа ночи, а я спать не могу… Голубка, что с тобой?.. С тобой что-нибудь случилось нехорошее, что ты мне не пишешь… Даже ты приносишь мне только муки и тоску одиночества… Ты только сама могла бы взять эту тоску из груди и вернуть желание все побеждать ради тебя и нашего счастья. Я в него не верю, друг мой… Потому мне больше не пиши, чтобы не росло это недоверие…»
Без этих затаенных переходов, переливов живого, выстраданного чувства — иные размышления о состояниях персонажей «Изумрудного ожерелья» и формальны, и пустотелы.
Так кто же они, «водворенные в жизнь… русалки» с берега нижнего черемшанского пруда под водкинским Хвалынском? Что с того, что прототипы их известны поименно? От крайней слева тоненькой девочки в профиль — дочки любимого дяди Матвея Лари Мусатовой — до второй девушки с ожерельем на шее, которую художник позже напишет заново с подруги Лены, Сони Стебловой. После «паузы» — зеленого луга с одуванчиками — самая величавая фигура, словно приглашающая двух девушек присоединиться к группе справа. Мусатов написал ее с часто позировавшей ему Юлии Домбровской, с которой его свел Букиник, познакомившийся с ней на одном из танцевальных вечеров саратовского «польского общества». К тому же обществу принадлежала и будущая актриса московского театра «Кривое зеркало» и актриса немого кинематографа Мария Ягодская — ее имя тоже стоит на очередной из фигур в наброске композиции. Далее — сестра Лена. Далее — Надежда Станюкович… Все это некогда живые женщины, как венецианки на полотнах Веронезе. Но сами по себе любопытные эти реалии для понимания картины ничего не значат. Перед нами, скорее, «нимфы» — в различной степени пробуждения их слуха к звучанию флейты «Великого Пана».
Центральная, как бы делающая приглашающий жест, девушка — это фигура «посвященной» в таинства богов, она осуществляет незримый контакт всех с силами Природы. В «Ожерелье» явлены три символические стадии познания природного Всемогущества. Его еще не слышит юная, нерасцветшая девушка с как бы дремлющим ликом. Вторая — замкнута в себе, но уже спокойно прислушивается. А за «посвященной» — две фигуры как два воплощения образов с приметами этого познания: улыбчивая задумчивость одной и веселая кокетливая усмешка — другой. И, наконец, запрокинутый профиль крайней фигуры — самозабвенный экстаз готовой слиться с волшебством природы, ее порыв — «за пределы предельного» (К. Бальмонт).
«Языческий» душевный полдень Мусатова с его переживаниями определил «душу темы» того полотна, которое было названо в итоге «Изумрудным ожерельем». «День» души и — одновременно сон ее о будущем.