Лежавшая рядом подруга — широколицая, конопатая — сонно почмокав пухлыми губами, перевернулась на левый бок, спиной к Жару. Косторез осторожно вылез из-под разноцветного стеганого покрывала, набитого пухом неведомой южной птицы, одел связку на шею. Из головы не выходили мысли о гостях из далеких земель. Странные люди (да и люди ли?): зарятся на доступное, а от редкостей воротят нос. Не нужны им ни реликвии, ни книги древних, подавай только пушнину да рыбий зуб. Ну как таких понять?
Отодвинув расшитый зелеными нитями матерчатый полог (обменял гололицему гостю на четыре пятка соболиных шкурок и двух лошадей), Жар бросил взгляд на дочерей, спавших у противоположной стены. Старшая сопела, подложив ладони под щеку, подтянув к животу коленки. Покрывало ее наполовину сползло, обнажив оттопыренный зад в нательнике из выделанной кожи. Младшая — коренастая, пышнокудрая — лежала на спине, натянув покрывало до самых глаз: боялась ночных демонов, о которых ей прожужжали уши подруги в женском жилище. Жар поглядел на их плосконосые, скуластые лица, и опять вспомнил старые сплетни про Рдяницу. Сознание — в который уже раз — опалило ужасным вопросом: «Неужто правда?». Но тут же пришла другая мысль, ершистая: «Правда или нет — все одно. Мои дочери — были и будут».
Жар пригнулся, обошел трубу дымохода, бросил взгляд на плоское бронзовое блюдо с причудливой чеканкой по краям, что висело на перекладине рядом с мешками для молока. В литом днище отразилось его лицо — тонкое, безволосое, с жидкой бороденкой и крупным носом: лицо полуурода.
Жар закусил губу, рассматривая себя, почесал лоб. Урод и есть. Отвратительный гололицый урод.
В памяти всплыло:
«Эй, гололицый, нос не застуди!»
«Волосья-то мамка повыдергала?»
«Рыба, зачем на сушу вылез? Прыгай в прорубь»
С младых ногтей его изводили этим. Он злился, набухал яростью, но ответить не мог — не хватало отваги. Только огрызался и убегал, рыдая от бессилия.
Урод — он и есть урод. Намертво приросло, не отодрать.
Но ведь он — не урод! В нем нет ничего уродливого. Другие вон и кривые, и косые, а ничего, живут себе. Один лишь он был как изгой. Досадно и больно.
Жар опять посмотрел на свое отражение. Ну и что? Теперь-то у него есть все: и жена, и дети, и почет.
Отчего же так скверно на душе?
Глупо, глупо. Лучший косторез тайги — а живет воспоминаниями о детских обидах.
В жилище стоял крепкий запах навоза и вонючей прелости, источаемый двумя маленькими жеребятами и теленком-породком. Они лежали на усыпанных мелкой стружкой и сеном оленьих шкурах возле входа, пихались, пуская слюни во сне. Там же, поджав ноги, пригрелся на полу слуга — косматый прыщавый парень с вытекшим правым глазом. Трещали поленья в очаге, сквозь дым проглядывали висевшие на стене лисьи капканы, рыжела старая ржавая подкова, переливались инкрустированные самоцветами серебряные ножны.
Жар подумал, не разбудить ли слугу, но решил — не стоит. Еще начнет греметь посудой, шуршать сеном, топать, а Косторезу хотелось побыть в тишине.
Он умылся из кадки с водой, потом взял с полки бело-синюю эмалированную чашку с рисунком в виде безрогих гривастых оленей, окруженных цветами. Чашку привезли издалека, с той стороны Небесных гор, с берегов Соленой воды, где Огонь выглядывает из-за облаков. Так говорили. Правда или нет — кто знает? Чашки шли нарасхват — за каждую выкладывали до пяти лошадей или до пяти пятков горностаевых шкур.
Жар налил из кувшина молока, подсел к очагу, начал пить, размышляя.
Где же достать киноварь?
Ее привозили гости — лукавые и необязательные люди. Привозили с юга, переправляли с того берега большой воды. Жар давно предлагал вождю отправить туда отряд, разведать пути. Проканителились, забыли, а теперь вот сиди и жди, когда охотники вернутся. Хорошо, что есть пушнина и рыбий зуб — будет чем меняться с гостями.
Он вздохнул, отставил пустую кружку и, надев меховик, вышел на мороз.
По правую руку от Косторезовой избы тянулись шатры гостей: красные, желтые, синие. Слева торчали срубы общинников: приземистые, пузатые, словно бабы на сносях. Вдоль срубов тянулись палки с сушеной рыбой, стояли врытые торцом сани. На краю холма высились кузни, меж которых вилась тропинка к плавильням. Там же, чуть в стороне, чернела слегка присыпанная снегом гора угля.
Головня повернул направо и двинулся вниз по бугристому склону, цепляясь ногами за хваткие кусты скрытого под снегом стланика. У подножия холма, полузанесенная порошей, торчала среди сугробов глыба известняка — словно туша огромного окаменелого тюленя. Глыбу доставили из урочища Белых холмов, тащили много дней, обвязав переплетенными жилами; измучили лошадей, сами чуть не померли от натуги, но приволокли. Теперь она ждала, пока за нее возьмутся еретики-каменотесы с того берега большой воды, доставленные исполнительным Осколышем.