Штат предъявил мне обвинение в сексуальном насилии при отягчающих обстоятельствах, сексуальном насилии в отношении несовершеннолетних, непристойном и развратном поведении, непристойном и развратном поведении в отношении несовершеннолетних, хранении наркотиков с целью их распространения и намерении записать таковое поведение на видео.
После просмотра видео моя команда и поручители тут же «слили» меня. Одри перестала приходить на свидания и не отвечала на звонки, а судья Гейнер отказал в освобождении под залог. Суд надо мной начался через восемь месяцев. В течение всего этого времени меня не навещал никто, кроме матери, адвоката, Рея и Вуда.
Процесс освещался всеми крупными новостными сетями и длился восемь дней. Я наблюдал за всем в состоянии оцепенения, не веря, что
Пока мы ждали вердикта, судья поручил секретарю напомнить мне, что на столе лежит признание, которое мне нужно только подписать. Он тоже видел письмена на стене и, послав секретаря, хотел сказать мне, что конец близок.
Я отказался в последний раз.
Во время суда Одри, принимая во внимание откровенный характер видеозаписей, держалась в стороне – и от меня, и от всех остальных. Моя жена не присутствовала на заседаниях – ни когда обвинение предъявляло свои доказательства, ни когда Стефани защищала наши – и появилась за несколько минут до объявления вердикта.
Жюри присяжных совещалось два часа.
Когда зачитывали приговор, Одри сидела в дальнем конце четвертого ряда. Во время процесса я общался только со Стефани Уолш и моей мамой – как и у Одри, случившееся разбило ей сердце, – и время от времени перебрасывался словечком с Реем и Вудом. Мама заболела во время суда и до конца уже не оправилась, умерла на моем втором году заключения. После того как меня посадили, Стефани предъявила иск и получила по суду плату за свою защиту с материнской страховки.
Меня признали виновным по четырем пунктам обвинения и невиновным в «намерении распространить наркотики». Эти четыре пункта по совокупности потянули на двадцать лет тюрьмы с возможностью досрочного освобождения по истечении двенадцати лет. И если присяжные признали меня виновным по четырем пунктах из пяти, то суд общественного мнения – во всех предъявленных обвинениях, плюс еще парочке сотен. Больше тысячи человек провожали меня проклятиями, когда автобус со мной выехал за двойные ворота с колючей проволокой. На одном плакате было написано: ПОХОРОНИТЕ ЕГО ПОД ТЮРЬМОЙ!
В тюрьму я вошел злой на весь свет, даже пот мой вонял злостью. Неделю за неделей, месяц за месяцем корень моей ненависти к женщине, ныне известной как Энджелина Кастодиа, разрастался, шел вверх, расцветал и исходил ядом. Через год он уже целиком поглотил и поработил меня: я не спал, не ел, не разговаривал. Каждую ночь я ложился спать, представляя, как хрустят под моими руками кости ее шеи.
Представить это было нетрудно.
С первого дня в тюрьме дюжины адвокатов предлагали подать апелляцию, но даже мне все было ясно. Их заботило не мое оправдание и тем более не моя невиновность. И уж определенно не мой брак. Они пеклись о своем имидже и о той выгоде, которую можно было извлечь из моей популярности. А поскольку ненависть не считается ни с чем, я возненавидел и их тоже.
По ночам в камере я мысленно перебирал впечатавшиеся в память образы двенадцати членов жюри присяжных, Рона Эйбла, судьи Гейнера, Бейлифа, мистера Кастора, судебной стенографистки, мисс Фокс, пятидесяти с лишком репортеров, женщины, приносившей воду для членов жюри, ассистентов, помогавших законникам.
Лицо каждого врезалось в мою память, и я ненавидел их всех до единого.
Окружавшие меня чуяли эту ненависть. Злость сочилась из моих пор, как чеснок, и решетки камеры казались просто зубочистками в сравнении с теми, что были внутри меня. После двух лет я уже не мог больше ненавидеть, но это не значило, что я перестал ненавидеть. Это означало, что я уже не мог вместить в себе больше ненависти. Чаша моя переполнилась, но питье из нее убивало.