Как-то раз, на третий год, Нейт Роберсон, здоровенный малый, отбывавший пожизненное за несколько преступлений, подкупил охранников, вошел следом за мной в камеру и, когда дверь за ним закрылась, попытался меня нагнуть. Чтобы вы представили, насколько далеко я зашел, скажу, что я улыбнулся, услышав, как щелкнул дверной замок. Получив цель, я открыл клапан ненависти и в его физиономии увидел черты всех тех, кто был в зале суда. В итоге я получил две ножевые раны, которые пришлось зашивать, а он остался на полу – без сознания, с множественными внутренними и внешними повреждениями и несколькими сломанными костями. Кровь, и его, и моя, покрывала нас и чуть ли не всю камеру. Потребовалось больше восьми часов операций, чтобы восстановить ему лицо, локоть, плечо и колено. Когда его увозили чуть живого, я орал что есть мочи. Кричал всем, кто слушал: давайте, идите все, откройте все двери и отправьте всю тюрьму сразу.
Никто не хотел связываться со мной, включая меня самого.
Принимая во внимание длительное пребывание Роберсона в тюремной больнице и свидетельство охранника, согласно которому я, по сути дела, был предполагаемой жертвой и просто защищался, слух распространился по всей тюрьме, и я отбывал наказание в относительном покое и тишине. Даже банды оставили меня в покое. Это означало, что я жил наедине со своими воспоминаниями, эмоциями и шепотами, грозившими мне смертью. К концу четвертого года, когда до меня дошло, кем я стал и кем никогда не буду, я свалился с койки и рассыпался на мелкие кусочки на полу. Я днями выл, ревел во всю мощь легких. Та ненависть, что еще не вышла из меня с потом, вытекала со слезами, вырывалась с криками.
Вот тогда жизнь полностью выпотрошила, опустошила меня, и душа моя сломалась пополам.
Я пробыл там уже тысячу пятьсот семь дней – четыре года, один месяц и пятнадцать дней, – когда Гейдж Меркель постучал в мою камеру.
– Ты – Ракета?
Я даже не взглянул на него. Он подбрасывал в воздух мяч – предмет, которого я не касался с тех пор, как вошел сюда.
– Первый раз, когда я увидел, как ты играешь, ты бросил больше чем на шестьсот ярдов. Неплохо для… – Гейдж повернулся, чтобы посмотреть на меня, и прошептал: – Первокурсника.
Нити, за которые он дергал, были привязаны к саднящим и язвящим якорям, похороненным под временем и остатками злости.
Что-то поднялось из глубины.
Я посмотрел на Гейджа и вспомнил.
Отец купил мне новые бутсы, помог зашнуровать, застегнул ремешок шлема, который был мне так велик, что я почти ничего не видел сквозь маску, и стал учить бросать мяч.
Оказалось, у меня получается по-настоящему хорошо.
Когда я освоил это дело и вошел во вкус, отец покачал головой, улыбнулся и постучал меня по груди.
– В футбол играют не сильными руками и быстрыми ногами, в него играют сердцем. Вырасти сердце, а ноги и руки подтянутся. – Отец не был ни хорошим, ни опытным игроком, но любовь к игре дается не только одаренным. Он помолчал и посмотрел мне в глаза. – Если играть достаточно долго, то однажды может так случиться, что руки и ноги подведут тебя. – Отец улыбнулся и кивнул. – Вот тогда ты и узнаешь, что у тебя в сердце.
Я сидел в камере, глядя туда, через двадцать лет, и голос отца эхом отлетал от холодных бетонных стен. В тюрьме время медленно потрошит тебя заживо. Нож не жаден, он срезает лишь дневную порцию, оставляя достаточно на прочие дни.
– Может… побросаем как-нибудь, – тихо сказал Гейдж.
Я опустил голову на руки. Тот, кем я стал, убивал меня. Я больше не мог жить с собой. Я кивнул – единственный ответ, на который был способен. На стене, в нескольких дюймах от меня, мой предшественник нацарапал на бетоне слова: «Добро пожаловать в ад – ты сидишь теперь на могиле своих надежд».
На следующее утро, только рассвело, он появился возле двери камеры, точно так же подбрасывая мяч, присел на корточки, подался ко мне.
– Скажи мне, что ты любишь?
Я не ответил.
Гейдж придвинулся ближе, прижавшись лбом к решетке.
– Ну давай, что-нибудь одно.
Долгая пауза.
– Жену.
– И?
Я взглянул на футбольный мяч у него в руках.
Он улыбнулся.
– Мы можем взять это за основу. – Гейдж шепнул что-то в пристегнутый к плечу микрофон. Дверь открылась, и мужчина кивнул. Я поднялся с койки и вышел во двор. Он подержал мяч над моей протянутой рукой, окинул взглядом нацеленные на нас камеры. – Ты ловишь и бросаешь мяч. Сделаешь что-то другое, и тебя отправят назад, в клетку. Понятно?
Я кивнул.
Он провел по кругу указательным пальцем.
– Восемь камер. – Наклонился ко мне и зашептал: – В миле дальше по улице сидят самодовольные типы в костюмах, попивая тройной латте и наблюдая за тобой по мониторам на стене. Гадают, что ты сделаешь. Некоторые готовы поспорить, что ты все растерял, весь свой талант. Другие говорят, что у тебя его никогда и не было. Так что… давай докажем, что они ошибаются. – Гейдж вложил мяч мне в руки. Пальцы мои нащупали шнуровку, ощутили гладкую текстуру кожи, оценили вес мяча, и из груди моей вырвался вздох, который я не отпускал с тех пор, как меня арестовали пять лет назад.
Голос дрогнул.
– Понял.