Стоит уточнить, что военные страдания Милы Аниной все же начались еще до блокады. Оказавшись среди воспитанников детских садов, которых спешно эвакуировали из Ленинграда, девочка стала свидетельницей Лычковской трагедии 18 июля 1941 года, когда эшелон с ленинградскими детьми, по ошибке отправленный в сторону фронта, был уничтожен немецкой авиацией. Описывая спустя десять лет в своих «Мемуарах» себя и своих маленьких сверстников, раздетых, голодных, орущих «от ужаса до изнеможения» посреди разбросанных детских вещей и разорванных детских тел [Пожедаева 2017: 29–39], 16-летняя Мила Анина пытается преодолеть отсутствие языка о блокадной травме в поздние сталинские годы. Дело не только в том, что травмированные дети – «очень плохие рассказчики» [Пожедаева 2017: 41] (а «Мемуары», безусловно, одно из самых ранних и подробных воспоминаний о блокаде, оставленных девушкой-подростком, пытающейся вербализировать то, что она, по собственному мнению, не могла проговорить в семилетнем-десятилетнем возрасте), но и в том, что «Мемуары» оказываются текстом, созданным вне рамок коллективного мифа – даже официозного и героического. «Мне шестнадцать с хвостиком, а я не слышала и пока не читала ничего о мученической жизни в Ленинграде» [Пожедаева 2017: 296], – пишет Мила Анина зимой 1951–1952 года. Так, автору «Мемуаров» приходится самостоятельно создавать свое воображаемое сообщество боли, в центре которого находятся «самые беспомощные» («Они не могут защищаться сами. Они зависят от всех») [Пожедаева 2017: 296]: блокадные матери, дети, старики, «больные», инвалиды. Радикальная теория травмы Кэти Карут (сейчас уже не кажущаяся такой «радикальной») утверждает, что люди, пережившие разные трагедии, оказываются вовлечены в травматический опыт друг друга [Caruth 1996: 108–112]. В этом случае кажется неудивительным, что Мила Анина, во время блокады – малолетний ребенок/пассивный наблюдатель чужих страданий, постфактум формулирует то, что произошло с ней, отталкиваясь от чужих историй. «Пустячный» рассказ выздоравливающего солдата о том, что в своем первом бою он «обделался», посадив немца «на штык как бабочку», неожиданно выворачивает «наизнанку» душу девочки, заставляя вспоминать, как дети, «эвакуированные» под Лычково и Демянск прямо под немецкий танковый прорыв, беспорядочно бегали от страха, «по уши перемазанные» в собственном дерьме [Пожедаева 2017: 248–252]. Во многих местах натурализм «Мемуаров» кажется ошеломляющим. Однако в рамках этого текста важным является не столько описание блокадного и военного опыта, а то, что блокада Ленинграда и ее последствия оказываются нерасторжимы для автора, показывающего то, как спустя годы этот опыт негативно влияет на ее жизнь, в которой нет проработки травмы, но есть много вторичных травматизаций.
Вторичные травматизации – это спусковой крючок памяти, punctum, «укол» [Барт 2016], который провоцирует воспоминания о травматическом прошлом. Одновременно с этим – это и нарративная рамка, которая вносит новые смыслы в то, как об этом прошлом следует вспоминать. В отличие от идеального механизма проработки травмы, когда индивидуальная травма а) артикулируется во время терапии, становясь «частью сознательной идентичности индивидуума» и б) соприкасается с «мемориальной рамочной конструкцией», внутри которой воспоминаниям о страдании «уделяется эмпатическое внимание» [Ассман 2014: 99], вторичные травматизации являются следствием нехватки такой эмпатии со стороны Другого. Само существование Другого, не способного понять блокадные страдания Милы Аниной (в силу неразделенного опыта), но также не желающего сопереживать ей, делало проработку блокадной травмы незавершенной, травмировало еще больше. На фоне сотен известных воспоминаний и интервью блокадников «Мемуары» являются, пожалуй, единственным источником, так подробно описывающим то, как «непризнание страдания» принимало разные формы и переплетения. В этом смысле послеблокадная рефлексия о телесной боли, социальном расслоении и семейной «междоусобице» показывает не только тех, кто был Другим для Милы Аниной, но и сам принцип, согласно которому выжившая девушка отделяла блокадников от не-блокадников, а страдавших от тех, кто даже в блокаду Ленинграда не страдал.