Блокада Ленинграда закончилась счастливым концом, и даже если она закончилась счастливо не для всех, то для выживших она не имела последствий. Хотя сейчас эта фраза выглядит странно (учитывая то, как много известно о медицинских последствиях блокады для здоровья ленинградцев, взрослых и детей), отсутствие послеблокадного субъекта в советском мифе о блокаде Ленинграда кажется не столько зияющим пробелом, сколько условием нормального существования этого мифа. Представление о том, что для сотен тысяч людей блокада Ленинграда могла вовсе не закончиться 27 января 1944 года, а «продолжаться» еще долгие годы в виде переживаний утраты, травмы и осмысления последствий катастрофы, безусловно, являлось подрывным для соцреалистического историзма. Так каким мог быть этот скрытый официальным мифом «послеблокадный субъект»?
Анализ «Мемуаров», написанных шестнадцатилетней ленинградкой Милой Аниной в 1950-м году, является редким шансом хотя бы частично ответить на вопрос, каким образом проживание военной травмы могло влиять на послевоенную субъективность блокадника. Субъективность выжившего, то есть то, «кто таков человек, что он думает, как воспринимает мир» и «как видит свое место среди других» (определение Э. Наймана) [Пинский 2018: 14] после пережитой катастрофы, оказывается зависима от того, каким образом выживший разделяет окружающих на тех, кто может понять и признать его страдание, и на тех, кто на это попросту неспособен. Цель моей работы – показать то, как в своих воспоминаниях Мила Анина определяла свое воображаемое сообщество носителей боли[96] и противопоставляла его группам (не менее воображаемым), которые оказываются принципиально Другими уже в силу того, что прямо или косвенно отрицают или не могут понять этот опыт. Если перефразировать Дори Лауб, называвшую Холокост «событием без свидетелей» [Laub 1992], и рассмотреть ленинградскую катастрофу как «Блокаду без свидетелей», то одиночество Милы Аниной наедине с ее воспоминаниями окажется вписано именно в этот феномен. Так, в случае Милы Аниной «отрицание» страдания и пренебрежение ее болью приводит к вторичной травматизации, когда травма не может быть преодолена, потому что память оказывается невозможным интегрировать в общую картину.
Дискуссия о послеблокадном субъекте занимает одно из основных мест в историографии памяти о блокаде[97]. Не останавливаясь на радикальных примерах молчания и не-говорения, когда человек, переживший блокаду, даже спустя десятилетия не может сформулировать, что с ним происходило [Календарова 2006], большую часть дискуссии о послеблокадном субъекте можно свести к двум направлениям. В первом случае носитель блокадных «после» описывается как вольный или невольный заложник навязанного ему «языка», будь то «язык» медицины или государства, который анестезирует или подвергает амнезии реальный опыт пережитого страдания [Сандомирская 2013: 177–182, 249–250]. Продолжая мысль Лидии Гинзбург, еще в записной книжке в 1943–1946 годах писавшей о групповом сознании ленинградцев как «приобретенной ценности» блокады («изнутри трудно чувствовать себя героем <…>, пока человеку не объяснили, что он герой, и не убедили его в этом») [Гинзбург 2011: 187–190], этот подход описывает послеблокадного субъекта как носителя мифа о блокаде, переплетающего официальный нарратив и индивидуальную память о пережитом [Kirschenbaum 2006: 18; Воронина и Утехин 2006]. Как писал Сергей Яров, анализируя воспоминания блокадников, начиная с 1960-х годов их авторы подстраивают свой рассказ под историографический канон, в котором схема «испытание»/«героизм»/«победа как награда за подвиг» становится основной нарративной триадой [Яров 2012: 8–9], определяющей авторскую субъективность. На сегодняшний момент концепт «соцреалистического историзма» Татьяны Ворониной является наиболее системной интерпретацией того, как пережившие блокаду могли рассказывать о себе, ставя себя на место протагониста, под руководством наставника, выполняющего общественное задание в битве с врагом. «Соцреалистический историзм» априори подразумевал, что блокада Ленинграда – это то, что кончается счастливым финалом: стремление вытеснить травму, показав, что у пережитого нет последствий для выживших, оказывалось включено в доминирующую нарративную схему [Воронина 2017]. Хотя Воронина не анализирует то, как соцреалистические произведения о блокаде реально воспринимались советскими читателями, важно то, что автор показывает, что эта схема пережила Советский Союз и вплоть до недавнего времени успешно использовалась некоторыми блокадниками при описании себя в блокадном прошлом [Воронина 2018: 247–266].