Сама же Ольга Берггольц так комментировала в 1948 году свою работу над пьесой. «Во время написания пьесы я неоднократно думала о том – не ложь ли она? Но я ведь думала это с точки зрения совсем иной, чем точка зрения Фадеева. Я думала это потому, что мне временами казалось, что писать честно можно только о той страшной трагедии разочарования, которую переживают все мыслящие люди. Мы же, чуть-чуть, кое-где ее касаясь то словом, то интонацией – пытались все же изобразить наше существование как в основном благополучное. Видимо, за это мы и поплатились. Элементы «большой правды» были угаданы, видимо, почти всеми. И порядочных людей раздражила ублюдочность «большой правды», а негодяев воспалило уже одно присутствие элементов правды. Тем более, что гонение на малейшие признаки правды достигло небывалого размаха, и такой откровенности, что просто диву даешься. Мимо внимания стоящих на страже не проходит, не проскакивает уже ни малейшее живое дыхание»[92].
В конце ноября Ольга и ее муж – Г. Макогоненко – получают большую денежную премию за пьесу «Они жили в Ленинграде». Спектакль по пьесе идет во многих театрах. В семью пришел достаток, и Ольга покупает антиквариат, редкие книги, охотится за трофейными вещами. Во многом это увлечение идет от Макогоненко: тот любит красивую мебель и одежду.
«28/Х1-47. Сижу – вся в благополучии и в репарациях. Перед глазами – репарационный абажур на лампе, под жопой – репарационная обивка на николаевском кресле, на окне – репарационная занавеска, как густая сеть… Благолепие! А за окном – ленинградский двор и крыши в снегу, белом и свежем, и в душе – ощущение Троицкой, той Троицкой, моей, легкая, тянущая тревога, ощущение и ожидание какой-то новизны, чего-то томительного, любовного, грустного и радостного одновременно. “И мертвенность души моей развей…”».
«Это стремление к старинной мебели в своей норе в сочетании с современными удобствами и современной мыслью, – объясняет она (запись от 1 января 1947 года), – есть, конечно, стремление – частное выражение общего стремления обособления от мира, не порывая связей с ним, но стягивая к себе, в обособленный свой мир, максимум всего того лучшего, духовного и материального, и просто доставляющего удовольствие человеку, того, что обращено к человеку, а не против него…»[93].
Этот бросок в быт, поиск своего тихого женского счастья захватит ее ненадолго.
«И опять бегала от себя целый день. Пошла в ателье, взяла малоудачную блузку. Пошла в комиссионки – любимейшее занятие, – захотела купить ту старинную вазочку для пепельницы, на которую пожадничала, а купила идиотскую саксонскую чашку, – ее уже кто-то купил, купила блузку – плохонькую, но у меня никакой для костюмов. Потом поехала на Герцена, где была оставлена часть денег для люстры – в столовую, заплатила сполна, внутренне рыдая, что кончаются деньги, и поехала домой, купив по дороге пол-литра. Нет, я спиваюсь, это несомненно. За обедом выпила грамм 150, внушая себе, что «это для сердца не вредно» потом слушала ББС, потом примеряла теплую блузку и, примерив, убедилась, что я еще – о-го-го, даже пикантненькая, теперь пью очень крепкое кофе и пытаюсь сделать вид, что смогу за ночь – одну ночь – написать два акта трагедии. Но уже скоро надо будет послушать Америку (мы купили радиоприемни, и уже третий день слушаем пространство, расположенное за железным занавесом), потом придет Юра, там осталось немного водки, мы допьем, расчешемся, а потом я засну тяжелым сном, полным кошмаров – то бомбежка, то арест, то квартиры лишаемся, то смерть Николая или Иры, – как они превращаются из людей в оборотней, – и потом, после 2–3 остановок сердца, сон, и пробуждение, когда не хочется открывать глаз и с ужасом думаешь о том, что впереди день, и эта особая, почти звучащая, почти ощутимая, как физическая боль – тоска…»[94]
Этот диагноз, который она ставит себе: «бегала от себя», «засну тяжелым сном, полным кошмаров», – все это автопризнание в том, что блокада, смерть Николая не кончатся для нее никогда. В отличие от Макогоненко, который станет вполне преуспевающим профессором университета, преподавателем, заведет новую семью, отплывая все дальше от тех страшных лет. Получилось так, что можно было выжить, спастись от смерти в блокадном Ленинграде, но жить после этого, как живут обычные люди, оказалось для Ольги Берггольц уже невозможно.
Алексей Павловский
«Человек после Блокады»:
сообщество боли и вторичная травматизация в «Мемуарах» (1950) Милы Аниной[95]