Страдающее тело постоянно напоминает о прошлом. Телесная боль – лучшее подтверждение того, что блокада Ленинграда была. В то время как официальный нарратив о блокаде Ленинграда описывал блокаду как событие без последствий, официальная статистика за 1945–1946 годы, обычным ленинградцам недоступная, недвусмысленно показывала, что война и блокада «исковеркала здоровье и судьбы почти 10 % населения Ленинграда», оставив после себя десятки тысяч инвалидов, оставшихся с ампутациями, туберкулезом легких и многочисленными психическими заболеваниями на всю оставшуюся жизнь [Дзенискевич 2001: 130–131]. Говоря о «непризнании страдания» «нищих победителей», легко назвать само Советское государство «большим Другим», стремящимся не видеть масштаб чужой боли [Физелер 2005: 577–578]. Для самой Милы Аниной телесная боль – это память о катастрофе своего детства и лакмусовая бумажка, которая позволяет различать Других в окружающем ее послевоенном обществе.
Уже в начале своих воспоминаний Мила пишет о том, что спустя шесть лет после блокады ее мать по-прежнему больна. Сорокалетняя женщина, такая молодая и красивая в довоенных воспоминаниях дочери, потеряла все зубы после блокадной цинги. У самой Милы «постоянно кружится голова», она падает в обмороки, и ей «мучительно хочется спать, спать, спать…». «Врачи говорят, – записывает Мила в свою тетрадь, – что это авитаминоз, и что так же было у раненых в период блокады. Но блокады давно уже нет, а меня все дразнят «дохленькой» [Пожедаева 2017: 17–18]. Жестокость сверстников, дразнящих выжившую в блокадном Ленинграде девочку «дохленькой», заставляет Анину проводить границу в собственном классе между теми, кто «знал голод» и «не знал». Описывая свою школьную жизнь перед концом войны (девочке тогда было около десяти лет), Мила вспоминает, как физически больно ей было просто
Вслед за разделением между «здоровыми» и «больными» социальное расслоение – и блокадное, и послевоенное – становится для Милы Аниной причиной, по которой она вообще пишет свои «Мемуары». Хотя Мила впервые рассказала о своей блокадной жизни еще в 1945 году в пионерском лагере, необходимость так подробно задокументировать свои и чужие страдания возникла только в 1950-м году как ответ на встречу с по-настоящему радикальным Другим. Случайно подслушанный разговор матери с родственницей одного полковника, сослуживца отца, шокирует Милу и запускает процесс письма, растягивающийся на сотни страниц:
«Конечно плохо, когда есть хочется [– говорила соседка]. Но и нам тогда не легче было,
«Я не слышала начала разговора [– продолжает Мила]. Видимо, вспоминали войну, и то, что я услышала, потрясло меня, и