«Здесь же – ряд неожиданностей: во-первых, ванна. Помните ли вы, что это? Это большая посудина, наполненная водой, не очень чистой, но горячей. Если ты не очень брезглив, влезаешь в нее и лежишь, сколько тебе нравится… Вторая приятная неожиданность – отдельная палата… В-третьих, кровать с матрасом и двумя кусками белой материи, между которыми я лежу – вы не поверите – раздетый. Но что вам писать, вы все равно не поверите, что человек может лежать в кровати, в тепле, да еще раздетый, да между двумя (2) кусками материи, за каждый из которых мне давали летом по 1 1/2 кг топленого масла, а теперь уже не дают. В-четвертых, рядом с моей палатой есть дежурный покой, и там есть лампа, и, возможно, что мне разрешат читать и заниматься вечером при лампе. Но вы, конечно, скажете, что я опять вру, и нет никакой лампы и никакого керосина и что в 5 часов, когда стемнеет, люди ложатся на пол, прикрываются одеялом и пальто, и, ворочаясь с боку на бок, с нетерпением ждут утра, так же как днем с нетерпением ждешь ночи. В-пятых, мне здесь дали вкусный обед из двух блюд: суп овощной и на второе – овощи, и то и другое с солью. Но я уже вижу, что вы сердитесь, считая, что я окончательно заврался…»[84]
Друскина, конечно, преследовали образы друзей – умерших, исчезнувших, оставленных. Ему снились Хармс (в офицерской форме, в компании безумца Башилова!), и особенно Липавские. В регулярных письмах к Тамаре он делился этими снами: «…Мне снится, что я с вами в ссоре и потому долго не встречаемся. Потом я думаю: как глупо с ними не встречаться, сейчас пойду к ним. Но что-нибудь случайное препятствует этому, и я не дохожу до вас и просыпаюсь»[85]. Он пытался помочь ей, оставшейся в аду (он и сам был в аду, но уже не в последнем круге) – но не знал как. Деньги были, но они ничего не стоили.
«Я уже узнавал несколько раз и на почте тоже, принимают ли посылки в военные части в Ленинград. Мне всегда говорили, что не принимают. А сегодня я узнал, что все же принимают – дойдут ли они, не знаю. Ты мне напиши почтовый адрес И.Ф. или телеграфируй, тогда я пошлю лук и, если тебе нужно, то махорки самосад. Также подумаю, что еще можно» (письмо от 6.12.1942)[86].
В другом письме он предлагает послать сушеный чеснок.
Оставалось брошенное в городе.
«Все вещи на нашей квартире и на Мишиной, конечно, твои… Тот, кто остался в Ленинграде, приобретает права на все, что там осталось. Ведь ты должна пережить это время, хотя бы для меня. Неужели ты думаешь, что даже Миша тебя упрекнет, если ты съешь рояль? Он первый уехал из Ленинграда, значит, рояль стал мой. Потом я уехал, значит, рояль твой. И чей бы он ни был, мне не рояль нужен, а ты» (письмо от 6.12.1942)[87].
С каждым месяцем настроение Друскина становится все более сумрачным. Тот духовный подъем, который начался в нечеловеческих условиях блокады, схлынул.
«Д.И. раз сказал, что из всех нас наибольший актер – я. Я думаю, что хорошо играть, когда все играют, хотя бы немножко, когда же остается один или живешь так, как мы живем, то не до игры. Мне кажется, что даже в последнее время в Ленинграде, когда вкусовые ощущения занимали слишком большое место в жизни – они и здесь еще занимают чрезмерное, неподобающее им место, – и тогда еще был некоторый интерес к игре. Но в Чаше этого быть не может. Здесь не до игры. И это, может быть, хорошо, т. е. хорошо стать собою и не играть, но здесь оказалось: когда перестал играть, погрузился как бы в сон».
Потом были мучительные хлопоты о возвращении. Сначала удалось перебраться в Свердловск (там Яков Семенович служил библиографом в Уральском индустриальном институте), и лишь в сентябре 1944 – в Ленинград. Несмотря на возвратившуюся «игнавию», с собой Друскин привез новые философские трактаты: «Квадрат миров», «Формула несуществования», и несколько тетрадей дневников.
Квартира на Староневском стала коммунальной. Но дом был цел, и Друскины получили назад две комнаты. Здесь Яков Семенович жил уже до конца, только в летние месяцы иногда уезжая за город.
Послевоенное десятилетие – пожалуй, самая «темная», пустая эпоха в жизни Друскина. Он преподает математику в школе десятников при ЛИСИ, потом – в индустриальном техникуме. Начальство довольно им, судя по выданной на службе в 1950 характеристике («к урокам готовился добросовестно и проводил их хорошо, пользуется авторитетом среди учащихся»[88]).
В первый послевоенный год Друскин участвует в организации выставок в Филармонии, но эта работа, вопреки ожиданиям, не приносит ему удовлетворения.