– Никак, о чистой любви? Да, чище и быть не может: и грустно, и легко, и печаль светла… Светла, как та девушка в белом, видишь, там, у Поцелуева мостика. Поверни к ней свое вороненое горло, пой для нее… Стоит, как лермонтовская сосна, «и снегом сыпучим одета, как ризой, она». Может, Христовой ризой? Наверно, сестра милосердия. И чем больше я на нее гляжу, тем красивей, знакомей и родней кажется она мне. Боюсь, чтоб это не был третий звонок. Умолкни, вороногорлый. Она почему-то глядит на меня, как на какую то невидаль. Идет сюда! Надо держаться крепче. Стоять на ногах, что значит – во что бы то ни стало, особенно в глубокую воронку, не упасть, а идти – стараться не уйти на тот свет. Вот, я уже начинаю видеть ее румяное, сытое – и такое красивое в своей сытости лицо. Между нами, как и до моего безумия, – несколько шагов. Она. Вот ее – такое сновидческое – лицо, наплывом, крупным планом, как на экране. Как хорошо, что я могу все это говорить: это поможет мне не сойти с ума. Но почему же мне хочется убежать? Зачем – убежать? Я лучше пойду в сторону… Почему мне хочется бежать – вы спрашиваете, господа присяжные заседатели? А почему она такая сытая, красивая, а я – тень? И я, изголодавшаяся тень, люблю ее, и о ней, даже втайне от себя, – мечтал, и никогда не домечтывал до конца, до встречи? Теперь я понял, почему не искал ее: обиженная гордость тормозила сердце, или сердце повернулось вспять на сколько-то градусов. Любовь – это поворот сердца на все 360 градусов. Слабые сердца спешат и останавливаются на половине шкалы Любви… А я, кажется, и не спешил, полулюбимая… Нет! Я буду любить целиком! «Разберусь как-нибудь потом», – написала ты в той роковой записке. «Ну, как, разобралась?» – спросить бы тебя сейчас. Я же понял: только та любовь сильна, что проходит через другие любви, и оттого расцветает еще пышней – как бухарский ковер, когда его топчут на празднествах… О чем стучишь ты, о чем звенишь, сердце-колокольчик? Знаю: все о том же – о чистой любви. Но я не достоин такой любви, и поэтому сойду с ее пути. Слышишь, ты – белое, чистое привиденьице (хорошо, что средь бела дня), я не заслужил этой встречи…
Тоня взглянула на Театральную площадь, на примелькавшиеся развалины. И увидела – его. Это был тот самый сумасшедший, что на ее глазах растоптал шоколадного медвежонка. И это был Митя. Она узнала его так же точно и сразу, как узнают родных и близких в ночной тьме. Темен он был и страшен, но все же – это был он!
Их взгляды встретились на каком-то расстоянии, отмеренном снежинками и секундами, между ними и трупами, где метель вихрила крупно-искристый, как соль, снег. Он задрожал, «как антенна», – вспоминал потом. Слеза скатилась по щеке – не от ветра ли? – и зацепилась за подбородок: примерзла бородавкой.
«Никакой сентиментальности, – сказал себе. – Если я заплачу, у меня вырастет бородка-сосулька… Тираны мира! Вас просят немножко потрепетать – при виде этой встречи…»
Они шли друг к другу, глаза в глаза. Он видел ее первые неуверенные шаги – к нему, она – его заплетающиеся ноги. Будто повторялись робкие шаги «утра любви», первых встреч.
Она широко открыла рот, словно задыхалась, или хотела крикнуть. Но он услышал только шепот:
– Митя, ты?
– Нет, это совсем не я, – прохрипел он, – тень моя, тень… на плетень.
И сколько раз ругал себя потом за эти неожиданные, как и сама встреча, слова. Но сказаны они были – будто сами собой, а Тоню они окончательно убедили в том, что перед нею – он. Он – и его снова синие, как в последний день мира, да еще с черными трещинами – губы. Только на этот раз…
– Целуй – не целуй, все равно не отойдут, – огорчалась она. – Скорее ты отойдешь, как любит говорить моя любимая помощница-старушка, имея в виду тот свет. Но я этого не допущу… Саша Ивлев называл ее «ероиней», и был прав.
… Они долго сидели в теплой «дежурке» – теплой, уютной. Все было рассказано друг другу, или почти все.
Он в своих рассказах «базировался» на «общежитку», а в истории с людоедами «сам спустил себя по лестнице», и никого не убивал: такой врать о подвигах нельзя. У Тони сквозь радость и горечь («Боже, какой же ты страшный, какой же… как все…», повторяла она), да, и сквозь горечь встречи проступал суровый рубец в переносице, среди спрятавшихся на зиму веснушек – «симпатий!», а в глазах «зеленоватости озерной» – озерная же светилась печаль. И ничего прежнего, озорного!
– Я очень виноват перед тобой, – признался он, – перед нашей любовью. Ведь я только теперь понял, что… – но она не дала ему договорить: