Он сидит на паперти собора – грязен, оборван, бос и весьма безумен взглядом, как полагается порядочному юродивому. В эту касту он вступил босыми ногами, после того, как у него вытащили из кармана продовольственную карточку. Он ничего такого не предсказывает, больше вспоминает про свою карточку и, не будь дурак, призывает проклятья на голову немцев. Главную выгоду своей новой профессии он видит в том, что всегда находится какая-нибудь сердобольная старушка, ведет его к себе и потчует бадаевским кофе. Он никогда не читал ни Библии, ни Евангелия, но что-то плетет о Боге и «опять же» о немцах, что они антихристы. И чаще всего бормочет, крестясь: «Хлебушка бы, хлебушка бы, хлебушка бы»…
Это слово, как заклинание, бормочут все – если не вслух, то про себя. Тысячи людей бродят из конца в конец огромной старинной площади, и только сотни из них еще нормальны, крепки духом, и только десятки – хоть немного сыты. И ни одного сытого вполне. «Хлебушка бы, хлебушка бы, хлебушка бы» – крестясь, бормочут на всех перекрестках.
Христос, приди сюда! Накорми, напои и утешь алчущих и страждущих. Только Ты мог так – пятью или семью хлебами и двумя рыбами – накормить всех… Приди. На Тебя одного надежда. А то вдруг, видишь: два снаряда-близнеца прошипели над площадью и разорвались где-то близко, за домами-калеками. Кто-то уже не дождался Твоего прихода…
Первым смывается юродивый. Еще в бытность свою милиционером он побаивался всякого огня с неба. Голодный рынок быстро пустеет. Он сыт по самую колокольню – не хлебом, так зрелищами. Поразительно, что в каких-нибудь пять минут на площади почти никого не остается. Секрет такой быстроты в том, что все сначала спешат укрыться в подворотнях, потом по пещерным проходам в развалинах расходятся кто куда. Многие – на тот свет.
Страшные люди исчезли, как призраки. Призраки прошлого или будущего? Кто знает? В прошлом, кажется, такого еще не было. Одно только можно сказать, что завтра, если не будет обстрела, эти люди-призраки придут снова на свой Голодный рынок.
29. Мертвые кормят живых
Погорели все домишки вокруг сестриного дома, и куда девались люди из них – неизвестно. Кто умер, кто сгорел, а кто собрал пожитки и ушел: нищему пожар не страшен, а тем более голодному, с вечным огнем в желудке. Стоит один дом среди пепелищ и развалин, но и в нем осталось немного людей. Умрет сосед со второго этажа или с первого – вынесут его, завернутого в одеяло или простыню, на Митрофаниевское шоссе, и оставят там. Теперь все так делают. Знаменитое Митрофаниевское кладбище (кто из русских не знает песню о том, «как на кладбище Митрофаниевском отец дочку зарезал свою»?) – недалеко. Раз в неделю приезжают грузовики, и добровольцы, отличающиеся от покойников только, возможно, несколькими днями жизни, погрузят, отвезут на кладбище и похоронят – в огромных траншеях. Мерзлую землю ничто не берет, саперы взрывают динамитом. Мертвецов сваливают в эти траншеи и не зарывают. Многие стоят во весь смертельный рост – как солдаты, стоят насмерть.
Шоссе обнажилось – сгорели дома, закрывавшие его раньше, – словно придвинулось к Нарвской заставе. За неделю вырастают высокие штабеля трупов, как дров. Кто-то складывает их, ранжирует – находятся любители. Кто-то вырезает у покойников мягкие части тела. Находятся и такие любители. Они подкрадываются сюда по ночам, и их тени зловеще мечутся в зареве пожаров, – так мертвые кормят живых…
У соседки, Ивановны, стали умирать дети. Видно, по-настоящему голодать начали они только после смерти отца-кормильца и сразу же не выдержали. Было их четверо, и умирали они по старшинству. Первый умер спокойно. «Как домой пошел», – так же спокойно сказала о нем мать. Второй долго мучился. Через дощатую стену глухо слышались его стоны и плач женщины. Но третий, умирая, никому в доме не дал покоя.
– Мама, дай хлеба! Хоть кусочек хлебца! – кричал он. Принес ему Дмитрий хлеба, кусок плиточный, но он и есть его не стал. Губы надул, булькнул ими как-то пренебрежительно-обиженно, словно хотел сказать: где же, мол, вы раньше были? И отвернулся к стенке. И снова заныл: «Мама, хлебца, мама, хлебца…» Ему уже не хлеб был нужен, а мысль о хлебе, как жизни. «Мама, хлебца», – повторял он до последнего вздоха. Осталась у Ивановны девочка двух лет.
Пришел Малиновский, хотел отобрать карточки умерших. Ивановна выгнала его:
– Нет у меня никаких карточек. И свои-то потеряла. Убирайся вон, кровопивец! – и взяла в руку скалку. Малиновский ушел, бормоча что-то о законах, которые не он выдумал, а девочка, приподнявшись на локотках в кровати, пискнула ему вслед:
– Посел вон, дядя-кровопивец!
Выпроводив Малиновского, Ивановна повеселела.
– Может быть, хоть ихними карточками спасу мою девочку, – говорила она всем. – Пусть она, живая, их, умерших, хлеб ест.
И так мертвые кормили живых.