– Кто их к черту разберет, они все на один манер, эти модернисты.
– Вы бы тогда лучше ушли отсюда.
– Ах, вот, вот, наконец, концерт Бетховена… Боже, эта музыка сведет меня с ума.
– Ха! Разве вы еще не сошли с ума?
– Я пока нет, но вы, кажется, да.
– И я, и вы, и эта первая скрипка оркестра филармонии – я его сразу узнал, и все, кто здесь стоит, разинув уши, – все блаженные.
Постепенно собралась толпа. Подошли и Дмитрий с Сашей.
А скрипач все пилил и пилил смычком, как по обнаженным нервам… После нескольких взывающих к небу тактов скрипичного концерта, будто сам сошедши от них с ума, он бросал в окно, как мартовских котов за шиворот, дикие диссонансы. Устав, ронял голову с бурей черных волос на грудь – кланялся. Стоял, картинно подбоченясь, со скрипкой в откинутой левой руке – отдыхал. Потом снова мрачный Бетховен, отрывочные пассажи, дикий галоп двойных терций. И снова Чайковский… Нет, не Бетховен, а Чайковский сводит всех с ума. Нервные токи проходят по толпе. Даже старушки начинают шептать и бормотать.
– Уйдем, уйдем отсюда, – стонал Саша, – от безумия этого подальше, как от греха.
Широкий и мощный мотив оборвался на тонкой взлетной ноте… И вдруг скрипач взмахнул руками и выбросился в окно… Он, вероятно, умер на лету, как умирают птицы: упал в высокий сугроб рыхлого снега – не мог разбиться, но когда к нему подбежали старушки, сердце его уже не билось и глаза закрылись. Может быть, всем музыкантам подобает умирать с закрытыми глазами, чтобы лучше слышать последние земные звуки…
А скрипка упала рядом, будто выбросилась сама.
Заплаканная женщина вытолкнула из толпы, упирающегося мальчика лет тринадцати:
– Иди, иди не бойся его. Возьми скрипочку-то, и смычок прихвати. Ты ведь сам скрипач. Да, он два года учился до войны, – сказала она старушкам, тревожно повернувшим к ней черные носы. Мальчик чистенький, застенчивый – даже румянец озарил бледные щеки, удивительно хорошо для своих лет сохранившийся: такие блокадные дети обычно похожи на старичков-карликов. Все на него смотрят как зачарованные: бывают же такие дети… Да, бывают. Это баловни не только умирающих родственников, но и бессмертной судьбы, словно она хранит их для чего-то. Она знает, для чего.
Он храбро взял скрипку.
– Гварнери! – восхищенно ахнул кто-то.
Но взять смычок из руки мертвеца мальчик не посмел и беспомощно озирался вокруг, ища глазами мать, но не видел ее, хотя она стояла рядом. Он не видел ее потому, что не она, профан в музыке, могла ему помочь в эту минуту. Старушка в белом шерстяном платке тихо-музыкально-голодно-помешанная, как и почти все в этой толпе, подошла к нему с просветлевшим темным лицом, взяла за руку и заставила стать на колени возле трупа.
– Креститься-то хоть умеешь? Нет? Ну, вот так, смотри…
Перекрестившись сама, взяла его руку в свою и осторожно высвободила смычок из тонких и цепких пальцев мертвеца.
– Главное, чтобы ты прикоснулся к нему, – бормотала она, – пока это самое от него не отлетело. А ну-ка, сыграй, благословись, что умеешь. Пусть он послушает. Не бойся. В этом надо смелым быть. Трусы не украшают жизни.
– Валяй, валяй! – крикнули из толпы.
Мальчик просветлел глазами, ловко прихватил скрипку подбородком и слабым, но верным взмахом смычка коснулся струн…
Никто не понимал, что он играет, и меньше всех понимал он сам. Такт за тактом ширился и рос какой-то неведомый, яркий и теплый, как язык пламени, мотив. Взбираясь все выше и выше, он оборвался на тончайшей волосной ноте – на той самой, на которой вдохновенный скрипач с бурей волос на голове оборвал свою игру и жизнь!
Трусы не украшают жизни. А искусство жизнь украшает и куда-то, к чему-то зовет, кто его знает, к чему. И в этом надо смелым быть, потому что украшать жизнь – это значит бороться против подлости и мракобесия. Трусы не украшают жизни. Даже такой…
На углу Садовой и Международного проспекта двое подрались из-за горбушки хлеба, они вцепились в нее и стараются вырвать друг у друга. Но это не удается ни тому, ни другому: оба бессильны, костлявые пальцы словно спаяны этой горбушкой. Но вот один делает вялый взмах рукой, как благословляющий священник, и также вяло и даже нехотя опускает на голову противника. Тот тоже хотел было сделать такой же грозный жест, но из толпы вынырнул «оголец» – мальчишка лет двенадцати – и вырвал у них горбушку. От неожиданности или оттого, что сцепляющее их исчезло, оба падают – спинами в разные стороны под удивительно тихий, с оскалом кровоточащих цинготных зубов, смех голодных – ни веселый, ни добродушный, просто – смех.
А там баба что-то не поделила с мужиком. За неимением у него долгих волос, вцепилась ему в бороду. Отсюда вывод, что если бы у женщин росли бороды, они таскали бы друг друга за них. Сражение это тоже изобилует статическими позами, под аккомпанемент того же беззвучного доисторического смеха. Вдруг у бабы в руке оказалась чуть не вся выдернутая борода. На этот раз голодные шире открывают рты, выпуская придыхательно-гусиное «га-га» – хохочут.