– Не знаю, – тихо ответил Дмитрий. – Я так мало сделал для победы. И уж если вы спорите с Леонидом Андреевым, я вспоминаю его «Анатему»: «Я – Анатема. Я гуляю по свету, и пусть я не буду знать, что мне делать. Я хочу видеть все подвластные солнцу страны, где оно хоть немного светит».
– Вот ты какой у меня герой, – весело сказал старик. – Хорошо, может быть, ты вдоволь погуляешь по белу свету, может быть, он обернется тебе черно-светом или приголубит. Это твое дело. Но вот что меня мучит: неужели мы с нашим зарядом гордости и мужества – не построим своими руками такую жизнь, чтобы потом не стыдно было вспомнить о надмирных днях блокады. Чтобы отовсюду, где бы ни был и как бы хорошо там ни было, хотелось вернуться домой в нашу маленькую Россиюшку, как говорил один мой приятель, профессор Пошехонов.
– Да это же мой профессор! – чуть не вскрикнул Дмитрий. – А кто же вы? И я помню эти слова.
– Я – писатель. Старый, никому теперь не нужный, бывший писатель… Ну, слышно паек дают. Пойдем-ка «оторвем».
– Толпа безумствовала недолго: открылись двери огромного барака, и все, по-блокадному привычно толпясь, вошли внутрь. Сразу же открылся другой барак – и закружились как в карусели.
– Еще бы: в одном бараке дают шоколад, печенье и яблоки, в другом – обед: суп и гречневая каша с большим куском мяса. Мясо это сразу остановило дыханье нескольких, потому что нельзя же так – в одно глоткомгновенье. Их оттаскивают к горе трупов.
– Над столами в бараке-столовой висят плакаты: «Не ешьте все сразу!», «Вы будете сыты». Кто это писал, тот не знал, что такое восьмимесячный голод.
– «Привет героям Ленинграда! – Ленинградцы! Страна не забудет ваших мук!» Кто это писал – тоже не знал, что пишет.
– Сперва толпами, потом гуськом ходят из барака в барак, остановившимися глазами выпрашивают добавку. Кому дают, кому нет, – как всегда в России – по симпатии. Любителей глотать по-гусиному лупят по спине или, если это не помогает, выгоняют из барака на мороз, если не относят к горе, все растущей. Какие-то добровольцы, или чтобы пошарить по карманам мертвых, по-блокадному складывают штабель. Только сумасшедший демобилизованный летчик никак не может угомониться. Он бегает между бараками, распластав «руки-крылья», и с диким воем «пикирует» на толпу. На него не обращают внимания. Он съел уже несколько обедов – и ничего, а другие после двух с ног валятся, как пьяные. Триумфальный снег идет со все нарастающей силой – будто снежный обвал на другой планете, распыляя по дороге, донесло до земли, до Борисовой Гривы. Из-за сыпучей метели послышался лай собак.
– Слышали? – спрашивали друг у друга в бараках. – Никак живые собаки? – и выходили послушать, как соловьев. Нашлись и такие, что уверяли, будто слышали мычанье коров. Но им не верили.
– Никто ни о чем не объявлял, все как-то узнавалось само собой. Оказалось, что на другой стороне вокзала еще один перрон, и там давно стоит эшелон, и каждый может забираться в какую ему вздумается теплушку. Да, это были товарные вагоны. Страна считала, что героям неудобно ехать в пассажирских вагонах. Или у страны не нашлось таких человеческих вагонов для героев. Зато страна не забыла положить пирамидку дров у каждой буржуйки во всех «пульманах».
Первое, что сделали, разместившись в вагонах, – затопили буржуйки, второе – заткнули щели и дыры в стенах всяким барахлом. Бывшие апокалиптяне не выносят холода, он и без того у них во всех складках души и тела.
….Утром эшелон тронулся и пошел по белой и печальной русской земле, занесенной снегами и бедами. Прощай, Борисова Грива, незабываемая ты Грива.
И пошла гудеть под колесами Россия.
Россия… Бесконечны дороги твои железные, заносимые то снегом, то песком, с вокзалами-дворцами и деревянными станци-юшками, затерянными в необозримых пространствах и смутных временах…
Первая остановка – в Тихвине. Раньше почти к самому вокзалу подступал сосновый и березовый лес, теперь он отступил, под огнем войны, теряя на поле боя сотни оголенных и обуглившихся деревьев. На уцелевших березках неподвижно сидят воробьи, как неопавшие прошлогодние листья. Они даже не чирикают. Смотрят на невиданных людей круглыми умными глазами. Среди стволов чернеют танки со свастикой, и с красными звездами, и курносые противотанковые пушки, и орудия, защитно расписанные языками пламени, с носами, уткнутыми в небо или в снег. Около самого вокзала валяется отбитая чашка танковой башни, полная кровавых комьев и грязи со снегом. Вот она – чаша войны! Давно ли здесь прошел бурелом большого сражения за осажденный город, за то, чтобы его жители и защитники теперь спасались бегством с видом победителей?
Но голод еще не сдавался. Он гнался за эвакуированными по шпалам, ехал за ними в вагонах, горел в них самих, как незаживающая открытая рана в желудке, или – как всепожирающий и высасывающий солитер.
Тихвинский обед был знаменит: о нем писали из эшелонов в Ленинград: капустные щи, пельмени, сладкий рис, апельсины и чай с вареньем. А сухой паек – шоколад, яблоки, печенье!