Угол Невского и Литейного – хлебное место: две булочных рядом. Поэтому здесь всегда толпятся люди. Но толпятся как-то по-братски – будто поддерживают друг друга, чтобы не упасть, устоять, выстоять… Это люди кораблекрушения, люди льдин в Ледовитом океане крови, люди космического похолодания планеты, одним словом – апокалиптяне. Одни скотеют, другие развивают в себе нечеловеческие стороны души, высшие чувства. Есть и поэты. Поэтому – мир еще не погиб.
… Можно не знать грамматики боя, но язык батарей понятен всем: если не полный прорыв блокады, то свободная трасса – хлеб, эвакуация, – спасение.
Вот он идет – спасаться… бегством, с видом победителя. Все равно. Пусть так. Хватит с него героизма. Действительно, «быть героем – это скучно». Да и какой он герой? Устроиться бы где-нибудь на первой попавшейся Большой земле в столовую, чтобы есть до отвала.
Голубоглазый старик вышел из толпы, спросил Дмитрия:
– Что, опять встретились? Опять можем и разойтись. Я кое-что выменять хочу напоследок. Сигареты – на хлеб: духовную пищу на материальную.
– Это так Бог на душу вам положил?
– А почему бы и нет. А знаешь ли ты, что самое главное в Боге? Любовь. Хотя бы и к замужней женщине. А тут что же получается? Нет Бога. Нет хлеба. Все дозволено?.. И сказано – не убий, но не сказано – не съешь. Но я и не съел. Одно из двух: или я дурак, чего не хочется думать, или далеко не все дозволено, а Бог – это совесть. Как вы думаете? Меня больше всего поражает эта, не весть откуда в нас неизбывная совесть – главная черта блокады.
– Мой приятель Саша тоже так думает. А я по этим вопросам не специалист. Обратитесь к Достоевскому.
– Что мне ваш Достоевский, – обиделся старик. – Достоевский сидит в каждом русском, а вот Пушкин и Лермонтов не в каждом, и дед Толстой не в каждом. Знавал я его когда-то, и он меня любил. Тонок был граф телом, а духом толст. А ты смотри, парень, как бы не имел и того и другого понемногу. Надо знать свою силу, и бояться ее, как слабости. Ну, да это я так просто. Иди, еще увидимся.
…Прощай, Невский! Держи выше свою голову под шлемом Адмиралтейства. Прощайте, несчитаные саночки и трупы.
… Вот и громадное тысячеухое и тысячеглазое здание НКВД. Теперь оно слепо и глухо. Надолго ли.
Дмитрий устал. Еле идет. И все время, будто, кто-то идет рядом с ним. «И что ты ко мне привязался, ангелохранительный двойник? – спрашивает он. – Или это я сам раздвоился. Надо спешить – пока нам не подставил ножку двойник, эта мертвая тень пополам с живым безумием».
Крейсера во льду сверкают громо-молнийным пунктиром, окутываются дымом, исчезают в нем, будто уплывают… А сколько прорубей – или воронок – в Неве! Писатель, макай в них свое перо, пиши. Только пиши правду.
«Вот и вокзальная площадь – последние квадратные метры блокадной земли. Но где же памятник Ленину на броневике? Уж не сбежал ли он, переодетый в броневик?» – думает Дмитрий и вдруг, впервые за все восемь месяцев блокады, слышит густой и уверенный паровозный гудок. Сердце воспринимает его как призыв к дальней дороге, к чудесной дороге жизни.
«Эй, ты там – интеллигентская и раздвоенная, к тому же светлая личность. Не чувствуешь, как душа твоя набирает пары, как паровоз? Выше голову – путь далек лежит».
Широкая площадь провожала его глазными впадинами свежих воронок.
38. Ленинград – Кубань
Поезд тронулся утром, и оно было самым ярким за всю блокаду. Над пещерами развалин, над голодной пустыней города, под рыканье осадных гаубиц, высунулась львиная голова солнца. Окутанный паром, поезд смело разрезал заколдованное кольцо блокады!
Дмитрий охотно уступил свое место кому-то и стоял, не отрываясь от окна. В вагоне жарко горела буржуйка, и около нее любители били вшей.
А за окнами, в океане солнца, коралловыми островками тонули и уплывали назад уцелевшие дома предместий. В снегу лежали мертвенно тихие заводы. Как неравны силы! Вся Европа дымит трубами, наведенными на Россию, как пушечные жерла, а здесь заводы-гиганты скованы гигантским покоем.
Под чистым небом, по залитому солнцем, как кровью, полотну, загроможденному составами и перевернутыми вверх колесами паровозами, все убыстряя ход, шел поезд. Два охранных истребителя висели над ним в параллельном парении.
Долго, бесконечно долго тянулись длинные руки-улицы города, будто он не хотел выпускать поезд из своей каменной утробы, медленно пятясь назад, в прошлое, в воспоминания.
Наконец, рука пространства, по-русски широко размахнувшись, отодвинула его за последний вагон, оставила за опушкой леса. И там поезд встретили ели в своих вечнозеленых бальных платьях, отороченных пушистым снегом. И корабельные сосны, сосны дальних странствий, шумели приветливо, осыпая снег. И ни одной погребальной сосны. На горизонте вырос синий воздушный горный хребет. И солнце – уже не роскошно-грозная голова льва, теперь лысая морда львицы Сохмет – египетской богини голода и войны.
Новая узкоколейная железная дорога вела к берегу Ладожского озера, к трассе. Трассу только что пробомбили. Воронки чернели во льду, как дыры в голландском сыре.