Трупы всюду преграждают дорогу, не дают прохода. Ничего не остается, как перешагивать через них и считать («напоследок займемся статистикой»). Не доходя до Литейного проспекта споткнулся о свежеобмороженную, еще не успевшую почернеть, голову управдома Малиновского – дорогая каракулевая шапка, злобно оскаленное, бородатое лицо. Герой Гражданской войны, «герой» блокады, теперь такой сердитый покойник – не дождался ни немцев, ни своих.
И никакой ты не герой, а мелкий и страшный преступник, каких немало, и все-таки не так много, развелось на блокадной земле. Но не надо удивляться легкости, с какой совершаются преступления даже в относительно мирные наши времена: ко злу человек предуготовлен тысячелетиями глухой и темной предистории, а к добру – лишь веками все еще недоразвитой культуры.
…Равнодушно перешагнул через него, будто стал на другую сторону смерти, называемую жизнью. По другую сторону? Но смерть везде и со всех сторон: блокада смерти. Вот кто-то, полушубочный и полуумный, опускается в сугроб. Если бы он падал – можно поднять. Но опускаются в снег не для того, чтобы вставать. Подойдите к нему – он вам скажет «ничего», но и не попытается подняться: великое многогранное русское «ничего» для него имеет только один смысл: смерть – может быть, ничто в ничем.
Грузовые машины медленно едут по обеим сторонам Невского проспекта, собирают трупы. Вспоминается Кубань и далекие трупы тридцатых годов… Трупы, сколько их не убирай, нападают снова, как плоды с древа Голода. Сколько лет прошло с тех пор… Это было детство его и страны, строящей новый мир старыми египетскими методами.
…Машины останавливаются на каждом шагу. Нередко среди звонких на морозе трупов попадаются и малые полешки – трупы детей. На набережной Фонтанки двое в форме НКВД наблюдают с интересом. Оба немолодые, сытые, щеголеватые – давно таких в городе не видывали. Откуда взялись? Приперли по Ладоге? Может, на лыжах, не дожидаясь, пока проложат трассу? Спешили: кросс, слалом – сломя голову: как же, восемь месяцев город обливался кровью, голодал, вымирал и выгорал целыми кварталами – и не сдавался. Без помощи малиновых околышей. Сколько «делов» накопилось!.. Блокадный милиционер, один на весь Невский проспект, глядит на них с ненавистью. Завой сейчас тревога, и никого, кроме этих двух не будь, он назло крикнет повелительно-пискливо, будто из трещины своей служивой души: «Эй, вы, там! Рассредоточиться!» Не понять ему, что таким сейчас как раз время сосредотачиваться: пахнет победой и весной.
Кое-где еще высятся флаги после ничем не отмеченного Дня Красной армии, которую ругают все, и немцы, и свои, и это, кажется, идет ей на пользу.
С разметанной крыши многоэтажного пятилеточного дома свисает над мостовой тонкое и узкое крыло истребителя с красной звездой.
– Эх, ты, непутевый: угораздило же тебя, – говорит прохожий полушубок, и Дмитрий долго смотрит на красную звезду. Может, она тоже непутевая, а не путеводная. Но под ней он родился.
В небе почти вертикально поднимается облачко пламени. Это горящий аэростат. Пока горит – будет лететь вверх. Аэростатов по-прежнему много. Кажется, они вечно куда-то плывут, привычно разгребая шелковыми плавниками облака. Они никуда не плывут и вообще никуда не годятся, но серебристая их брюшина радует глаз, а душа вместе с ними будто плывет куда-то, за черту блокады, из смерти в жизнь, или в жизнь вечную, как сказал бы, да уже не скажет, Вася Чубук.
Тупое, кожаное лицо извозчика проплывает мимо, и добрая лошадиная морда отмахивается от снежинок, как от мух.
– Балу-уй! – сердито прикрикивает извозчик, хотя ей, видно, давно уже не до баловства: еле волочит нога, тяжело вздымая бока с ребрами нараспор.
Апокалиптяне – высшая порода людей, они не любопытны. Но это же лошадь, живая и сказочно сивая! Каждому хочется потрогать ее ребра, проступающие, как обручи на бочке… Люди смотрят на лошадь, лошадь на людей. Лошадь что-то жует, люди ничего не жуют. И капель с крыш… Будто подсолнечное масло капает – хоть рот подставляй.
Лошадь обступили со всех сторон:
– Чистый одёр!
– И что она жует?
– Жвачку же!
– Живачку?
– А ребрышки-то.
– Обратите внимание – она смотрит в небо.
Нет, лошадь – не чистый одер, а чистая весна. И хорошо, что смотрит в небо: там поблескивают чистые голубые лужицы, и ветер уже пускает по ним белые кораблики облачков. Да, брат апокалиптянин, это вот-вот весна и, заметь, небывало ранняя.
Дмитрий смотрит на лошадь – второе после таракана животное, что видит он за долгие месяцы, смотрит на небесные лужицы – не прольется ли из них дождь. Подставить бы себя под него – как чудом уцелевший бокал, и до краев наполниться святой дождевой водичкой, как вином любви к жизни и детской в нее веры. Снова, как в церкви – да весь город, как церковь – тонкий холодок пронзает сердце, колючий, как снег. И правда – идет снег. И колючий. Пусть только не выколет глаза: главное – виждь и внемли.