Антошку эти рассуждения раздражают. Не уважай она тетю Дусю за исключительную доброту и не сочувствуй ей в бездетной вдовской доле, может, не удержалась бы, да и сказанула что-нибудь вроде: люди, мол, делятся на умных и дураков, а национальность тут ни при чем, но рассказы о жизни тети-Дусиных соседей ее очень даже интересуют. Антошке нравится, когда, раскрасневшись от водки, которую тетя Дуся называет «белочкой», та принимается описывать, как, придя с работы, Арон Семенович, в шлепанцах и женином переднике, встает к плите ужин готовить и, пока кашеварит, норовит ее разными шуточками угостить, а прежде чем унести скворчащую сковородку в свою комнату, обязательно сгружает ей на тарелку самую что ни на есть вкуснятину. Та и радехонька. Скучно одной-то на второй группе инвалидности дома сидеть. «А уж готовит он – пальчики оближешь! Казалось бы, мужик! Куда ему, мохнолапому? А глядишь: и курицу, и рыбу, и пюре там какое не хуже любой бабы смастерит. А вот жена его, лучше бы уж уколы делала. Иной раз в праздник угостит пирогом, так хоть выбрасывай». Тетя Дуся, конечно, не из тех, кто просто так сдается. Она сухари эти в простокваше замочит, в мясорубке прокрутит, сахарку добавит, творожку, яблочко, и глядишь, через полчаса из духовки такой пирог-красавец лезет, лучше любых магазинных тортов. Словом, довольна тетя Дуся соседями.
А ведь как горевала, когда вместо отдельной квартиры ее, фронтовичку, на старости лет подселенкой в чужую семью впихнули. Ну да что вспоминать – дело прошлое. Поначалу, конечно, жаловалась. Не то что с чужими, с родными непросто в одной квартире ужиться. Вон в бараке, что ни дверь – скандал: Малафеевы, Хусаиновы, Ерохины. Нет! Такие соседи, как у тети Дуси, на дороге не валяются. Ну и что ж, что Эмма Иосифовна неряха? Не по злобе, из-за зрения. Намоет пол в кухне: в середине мокро, по углам пылища, а она и не видит, зато когда у тети Дуси в прошлом году сердце прихватило, та до приезда «Скорой» ей пульс считала и каплями отпаивала, а с тех пор каждую неделю давление меряет и таблетки с работы таскает.
Но особенно Антошка любит, когда начинаются рассказы про Артура. Уж такой он сякой, золотой-серебряный, отличник-общественник, в медицинский готовится, но за картошкой для тети Дуси по первой просьбе бежит. Родители зовут его Ариком, но Антошке гораздо больше нравится имя Артур, да и сам он ей очень нравится: кудрявый, глаза черные – вылитый Фанфан-Тюльпан. Жаль только, редко удается с ним увидеться. Не будешь же каждый день на другой конец города мотаться. Вот если бы они в одной школе учились…
После ужина, когда в четыре руки посуду мыли, вернее, мать мыла, а Антошка вытирала, мать как бы между прочим поинтересовалась:
– Ты уроки сделала?
– У нас же каникулы.
– А чего историю читала?
– Да так… Интересно.
Мать обрадовалась:
– Сгоняй завтра к тетке, отвези подарочек к Новому году.
– Так ведь он когда был-то?
– А ты отвези. Лучше поздно, чем никогда.
Антошка и сама собиралась, но, учуяв в материнской интонации особую, не свойственную ей просительность, насторожилась.
– А сама-то что?
Мать кашлянула и куда-то вбок пробурчала:
– Да ко мне завтра прийти должны.
– Уж не Еж ли Ежович? Что-то он в гости зачастил. Не кормят его дома, что ли?
Мать сорвалась на крик:
– Не твое собачье дело! – Но тут же опять заискивающе спросила: – Так отвезешь?
Антошка поморщилась, кивнула, но все же добавила:
– Только ведь ты весь вечер потом злая будешь. Не пойму я: на кой он тебе сдался? Ладно бы человек был хороший.
Мать невесело усмехнулась:
– Любовь зла, полюбишь и козла.
Странный она человек. Сама пошутила, а на Антошку почему-то обиделась: бросив недомытую посуду, убежала к себе за занавеску, завалилась в платье на кровать и уткнулась носом в ковер. Вот всегда у них так! То живут душа в душу, то ни с того ни с сего скандал, и весь вечер игра в молчанку. То ли дело, пока баба Вера была жива. При ней мать себе таких фортелей не позволяла. За глаза, конечно, жаловалась, что, мол, совсем старая со свету сживает, но дома по струночке ходила.
Утром, чуть засветло, в халате и бигудях она принялась сновать из общественной кухни в комнату и обратно, видимо, затеяв соорудить что-то грандиозное. Уж она и дверью хлопала, и кастрюлями гремела, где уж тут о дочери подумать. А ведь у той каникулы! Проснувшись, Антошка от обиды даже завтракать не стала: выпила кипяченой водички из нового чайника и вон из дому засобиралась. Еще с вечера она наметила себе, какое платье надеть, так что сборы заняли не больше пяти минут. В пальто и шапке, но еще без валенок, стоя перед трюмо на холодном полу в одних капроновых чулочках, у раскрасневшейся зачем-то вбежавшей из коридора матери она как бы между прочим спросила:
– Мам, можно я твои сапоги надену?
– Это какие?
– Новые.
– Еще чего! На дворе холодрыга… А впрочем, валяй, все одно они на меня не лезут. Надевай и выметайся, чтоб духу твоего дома до шести часов не было.