В своей практической философии Сахаров исходил из того, что «жизнь по своим причинным связям так сложна, что прагматические критерии часто бесполезны и остаются — моральные». Здесь «моральные критерии» не предписаны кем-то извне, это просто его внутренний голос — интуиция совести.
В тяжелый момент, когда его действия — голодовку 1981 года — не приняли близкие ему правозащитники, он писал Л. К. Чуковской (когда голодовка уже увенчалась победой):
«Конечно, я был огорчен. Видимо, мне не удалось ясно выразить и передать даже близким людям наши мотивы и то внутреннее ощущение безусловной правильности, единственности выбранного пути, которое не покидало нас (Люсю и меня) ни в первые 13 дней, ни в самые трудные 4–8 декабря, когда мы были разлучены и ничего не знали каждый о другом, и нас пытались поодиночке запугать, запутать и сломить… Поверьте мне, из того, что удалось в жизни, мало что принесло такую безусловную, несомненную радость. И еще — если я чувствую себя свободным, то в частности потому, что стараюсь в своих действиях исходить из своей конкретной нравственной оценки и не считаю себя связанным ничем кроме этого. Все это — внутреннее, и я, конечно, понимаю, что, стоя на противоположной, не понятной мне до конца позиции, Вы вряд ли сразу от нее отойдете. Но я надеюсь, что со временем у нас восстановится взаимопонимание»129.
Приходится признать, что свое «внутреннее» Сахаров не очень-то умел объяснить. Но сам способ его жизни убеждал, что в своих действиях он исходит из своей нравственной оценки и не связан ничем другим. Внешне это проявлялось иногда довольно экзотически и выходило за пределы отношений между людьми. Например, гуляя по лесу, он попадающиеся пустые бутылки утапливал горлышком в землю. На недоуменный вопрос жены ответил, что иначе муравьи могут случайно забраться в бутылку и, не найдя оттуда выхода, погибнуть130.
В другой раз — «оса запуталась в веточках домашнего цветка, и Андрей вышел в лоджию, чтоб выпустить ее на волю»131. В качестве награды за свое гуманное отношение к насекомым он заметил карауливших его на улице друзей, пришедших без приглашения и, главное, без разрешения КГБ.
Впрочем, подчиняться своим моральным критериям в отношениях с насекомыми было легче, чем в отношениях с людьми. Насекомые наверняка не служили в КГБ, а среди людей вокруг Сахарова кто-то наверняка служил.
Его простодушие оборачивалось малой проницательностью в раскрытии подобных секретов человеческой природы. Эту трудность он преодолевал самым легким для себя способом — презумпцией порядочности132.
Даже наемному писателю-разоблачителю Яковлеву он оставил шанс на заблуждение, раз объяснял ему лживость его разоблачений. И даже подозрительно стихийной «трудящейся», прицепившейся к нему на улице в Горьком, оставил шанс быть просто оболваненной. Она, представившись фронтовичкой, гневно увещевала его бросить свою еврейку Боннэр и найти себе русскую бабу, которая не будет подзуживать к войне. А он объяснял ей, в чем подлинная опасность войны, объяснял, что жена его тоже фронтовичка и инвалид войны, что она настолько же еврейка, насколько и армянка…
На презумпцию порядочности Сахаров опирался и в своем отношении к двум знаменитым американским физикам, в судьбах которых видел «разительные параллели» со своей судьбой. С неменьшим правом эти три жизненные линии можно назвать взаимно перпендикулярными.
Судьбы Роберта Оппенгеймера и Эдварда Теллера скрестились в 1954 году, когда «отца атомной бомбы» Оппенгеймера отстранили от государственных секретов, и Теллер — «отец американской водородной бомбы» — сыграл в этом существенную, как считается многими, роль. А линия жизни Сахарова перпендикулярна обеим американским линиям: он вовсе не чувствовал, что «познал грех» (по выражению Оппенгеймера), создавая ядерное оружие, и не убеждал правительство (подобно Теллеру) в необходимости создания термоядерной бомбы.
Еще во времена маккартизма возникли две противостоявшие карикатуры этих американских физиков, включившихся в политику. Один якобы примкнул к леволибералам, то бишь прислужникам сталинизма, другой — к правым консерваторам, почти фашистам. Если в этих карикатурах и была доля правды, то слишком малая, чтобы Сахаров на нее обращал внимание. Обоих своих американских коллег он воспринимал как трагические фигуры и обоим сочувствовал. Трагедия Оппенгеймера — в личной причастности к принятию решения о боевом применении атомной бомбы в Японии. Трагедия Теллера — в том, что, высказав свое истинное мнение об Оппенгеймере, он помог правительству отстранить влиятельного, но неугодного власти эксперта от мира военно-научной политики, за что подвергся пожизненному осуждению в научной среде.