Стало быть, в Иордане совершал омовение Иоанн Предтеча, чьи усы и борода, намокнув, извивались, повторяя завихрения потока словно водоросли, а также служили убежищем для рыб, жуков-плавунцов и водомерок.
– Вот, например, заяц, – на поверхности реки появляется левая ладонь Битова со сложенными указательным и средним пальцами в форме латинской буквы V–Victory то есть, – робкий, пугливый, ни характера, ни темперамента. Только это и знаем о нем с детства. Разве что его уши как-то могут привлечь наше внимание. Итак, сидит такой заяц-русак в лесу и слушает шорохи различные, крики, вой, треск ветвей, скрип полозьев. То есть вся его жизнь подчинена различению звуков, их чтению, ведь во всей этой кажущейся на первый взгляд какофонии есть свой смысл, свой текст, если угодно, который надо уметь читать. Есть звуки опасные и тревожные, есть звуки зловещие, есть умиротворяющие, есть предупреждающие, а есть просто тишина, в которой тоже содержится информация, доступная только нашему зайцу. И вот, когда наступает безопасная последовательность звучания, он перебегает от одного укрытия к другому, – ладонь Битова исчезает под водой, – минует лес, поле, окраину какой-то безымянной деревни, пока наконец на его пути не оказывается тракт. Обычный проезжий тракт, по которому в санях едет Александр Пушкин. Заяц оказывается перед выбором, он вынужден решить для себя вопрос – дождаться, пока поэт проедет, хотя он, разумеется, не знает о великом стихотворце ровным счетом ничего, или перебежать тракт, потому что за спиной он чувствует приближение этих самых тревожных и зловещих звуков. В результате из двух зол он выбирает меньшее и в самый последний момент проносится перед едва не задевшими его лошадьми. Извозчик, разумеется, что есть мочи вопит: «тпру!». Сани резко останавливаются. Пауза. Пушкин ступает на снег. Интересуется, что случилось, а, узнав, принимает воистину соломоново решение – разворачиваться и ехать обратно, потому что заяц, перебежавший дорогу, является куда более дурной приметой, нежели переходящий дорогу черный кот или встреча на улице с попом. Пушкин различает на снегу следы среднестатистического зайца и размышляет о том, насколько сейчас сильно у этого традиционно робкого зверя бьется сердце, буквально выпрыгивает из его груди. От страха, например, от внезапно принятого решения, от удушающих сомнений, что, может быть, и не надо было никуда бежать, но дождаться, затаившись, когда проедут сани с Пушкиным…
Битов встал со дна Сетуни, а так как искупался он в одежде, совершенно уподобившись при этом Семену Михайловичу Буденному, то теперь был повсеместно облеплен майкой и джинсами.
– Ничего, пока дойду, на мне все высохнет, – сообщил он и, уже начав восхождение по скрипучей лестнице, подвел итог сказанному про зайца. – А ведь этот зверь Александра Сереевича-то и спас. Вот не развернись тогда Пушкин, то оказался бы на Сенатской площади непременно, а последствия такого посещения хорошо известны – или картечь, или шестой повешенный, или каторга. То есть этот пугливый заяц, обычный ушастый русак спас русскую литературу, причем сделал это, сам того не подозревая. Просто шарахнулся сдуру под лошадей и вошел в историю, вполне заслужив себе тем самым памятник…
Металлическая лестница вновь ожила и загрохотала, а сварные ступени выпятили проржавевшие болты-тридцатки и принялись извиваться под ногами, что твои змеи.
Поднявшись наверх, Битов накрыл левой ладонью макушку головы и сообщил, что сначала налысо бриться он не собирался, но потом подумал – а почему бы и нет. И теперь понимает, что не прогадал – вот сейчас голова уже почти высохла.
Как у Будды.
А вот голова Иоанна Крестителя продолжает свое плавание в Иордане.
Кино Битова
За кадром звучит песня «Горе-горькое» на стихи Николая Алексеевича Некрасова в исполнении Аркадия Северного:
Это старая магнитофонная запись, сделанная на «квартирнике» где-то в середине 1970-х, и поэтому голос исполнителя едва пробивается сквозь треск самодельного микрофона, гомон слушателей и дребезжание шиховской гитары.
А в кадре меж тем – осень, пустота, выгоревшие огороды, межсезонье.
Панорама разворачивается на деревянный дом, расположенный в глубине разросшегося, заброшенного сада.