Дорогой друг, Разумник Васильевич,Только теперь «от» чухался от странного перегона месяцев: апрель — май — июнь — июль; могу сказать вместе с Поприщиным, что «времени — не было»; «месяца — тоже не было», было «чорт знает что»[1437]:
месяца — Бонч[1438]; «времегод» — Гихл-л[1439]; недели — Сац, Колосенков, Каменев[1440]; и — кто еще? Вместо погоды — «подхвостье» и ветер «из-под-подольный», оплескивавший не дождем и зефиром, а пылью и подподольными блохами с частым «градом» каблуков, от которых разбивались стекла[1441]; и с рядом пикантных бесед и встреч с политредакторами, обвинявшими меня в «переверзианстве» — тем не менее, хотя Воронский[1442] все время шутил («не Вам бояться Переверзева, а Переверзеву след<ует> бояться Вас»); с Бончем рассуждали о замечательных личностях в нашем сектантстве[1443]; хвосту[1444] держал ежевечерние лекции о том, что «Вы есть овцы неосмысленные»; представляете: раз после этого из далей «хвоста» в Долгом раздались аплодисменты; и даже доходил до подвигов Микулы Селяниновича: вылезал из подвальной дыры и в 12 часов ночи сшибал старух с тротуара (оне — «мягкие, как мухи» и жужжат, как мухи, когда их ловишь горстями); тут же, как в чаду, между «хвостом», «Переверзевым», «Бончем» неожиданно произнес «критическую» речь на банкете «Гихла», в результате которой меня избрали в Группком Гихла (и даже заместителем производственного отдела)[1445] и все это вместе, без передышки: «хвост — архив — Бонч — банк — политредактура» и залп из трех выслушанных пушкиноведческих рефератов[1446] <нрзб.> единовременно; оттого и утратил всякое представление о времени; не месяцы, а чорт знает что, вплоть до <нрзб.: боданья?> с Машбиц-Веровым[1447], ставшим очень вежливым после моей речи на банкете о критике с Крита[1448], вежливым до того, что он предложил мне написать крит<ическую> статью в им редакт<ируемый> сборник о… Безыменском: «Ему полезно узнать ваше мнение, как специалиста, а то — он возомнил о себе». Я же предложил ему вместо Безыменского разбор поэмы Санникова, ибо Безыменский мне как поэт и не известен и не интересен, а вот Санников — это и ново, и хорошо; но представьте, на лице Машбиц-Верова появилось выражение, будто он меня, как и вы, предупреждал: «Ничего, ничего — молчанье». Тогда я из озорства захотел именно наперекор моде и заказу редактора-единоличника писать не о Безыменском, а о Санникове (Санников — это‐де не интересно, не модно, не пряно, и не содержательно, ибо он не «хает», а «героизирует» трудовую интеллигенцию); и доказать, что «это» — очень хорошо и очень нам нужно (а не Безыменский, и не Сельвинский[1449], и даже не «Сусальный Сусе» Клюева[1450]).
Но о Санникове, дорогой друг, — ниже.
Пока о том, что из «чи-666-сла» попал в «9-ое августа» самого настоящего времени, из «чорт знает чего» подхвостья; и оказалось, что это — Лебедянь[1451], которая — Благодань, веющая ветрами сладостными, как лебединые крылья, в лицо; и вот с той поры отдаюсь ветрам и творожным оргиям; живу под крыльями двух сестриц-Лебедей[1452], упитанный и обласканный, раздираю рот до ушей 20 дней от восторга, чего со мной не было давно; и делаю «Ай-ай», т. е. пишу хвалебную статью о поэме Санникове, впервые вернувшего русло поэзии к «героическому эпосу» и доказавшему, что производственная поэма — возможна (до сих пор — не верилось); поэму перечел раз 6 и каждый раз находил в ней новые, достойные внимания штрихи; таково содержание моего «Ай-бя», сегодня отвозимого в Москву, и из‐за него, дорогой друг, пожалуй, мы и в самом деле станем в «разных лагерях», как вы однажды заметили мне: разумею в «по-э-ти-че-ских»!
_______________________________________
Дорогой друг, прежде чем продолжать письмо, сделаю разъяснение; <нрзб.> если я сопоставляю Машбиц-Верова с Вашим «Ай-ай», — это потому, что мне кажется глубоко симптоматичным факт, мной наблюдаемый давно: люди самых противоположных лагерей (коммунисты, эстеты, рапповцы, пассеисты, люди ума и вкуса вместе с людьми «моды») при упоминании о Санникове морщатся; мне кажется, что я знаю, почему это; люди слева на него нападают за то, что он мужественно не признавал крайностей «Раппа» (рапповцы его ругали за «байронизм») в эпоху, когда против «Раппа» нельзя было пикнуть; людей справа отталкивало, что поэзия его началась в коммунизме: в 1918 году я встретился еще с юношей, с ним; и он был убежденным партийцем[1453], глубоко честным, глубоко чистым человеком; в политическом отношении и он был «сам собою», «вне мод»; в поэтическом отношении он, не обладая мощными «нутряными» дарами, неуклонно развивался; первые его стихи были явно слабы; но в годах, шаг за шагом, он вырастал до «Поэмы о египтянах», которая мне тем именно нравится, что в ней сознательно ищут новой формы, мимо дешевого опрощенчества (в технике), мимо культа «классического» стиха; и мимо ультралевых куаферных пере-про-завиваний эдак и так строки; он не прянен, как Хлебников (никакого «зензиверова пуза»[1454] не встретишь в его стихах); то, что некогда символисты противопоставили надсоновщине, что потом заострили футуристы, имело значение; «трелящая» по-птичьему техника выродилась в побивание рекордов; и стало почему-то считаться: если поэт не «чокает» и не «тиули-пи-фьютит» по‐птичьему, он‐де не поэт; ритмический «чок» я люблю; но люблю и содержание; оригинальность же в модуляции «чока» («чик-чек-чак-чуки» эдакие!) — перестала быть оригинальной; Сельвинский давно так «обчукал» и «пере-про-чокал» чок[1455], что успехи в сем соловьином искусстве пахнут глубоким провинциализмом моды «третьего дня»; что строка Санникова не так музыкальна и красочна, как у Клюева, — да: но Клюев, неповторимый мастер в одном даже не виде, а разновидности поэзии, не покрывает собой поэзии; а для меня вся прелесть его ритмов опасна тем, что моральное содержание его поэзии — сомнительно: его Христос — не Христос, а «Сусе-сус»; и этот «Сусесос» — объект гомосексуальной «слюнявой» патоки; со стороны содержания этот несравненный музыкант стиха — только реставратор «нео-городского письма»; почтенное искусство; но и оно не адекватно поэзии; и не оно в первую голову нужно современности. Санников технически полон рядом дефектов; но — тема его поэзии — «новая»: выдержать 3000 строк на «3» труднее, чем написать лир<ическое> стихотворение в 50 строк на «5»; блеснуть технической деталью в реставрации ямба по Пушкину легче, чем дать «в стиле доклада» поэтический и вместе конкретный образ хлопка (см. 6-ая глава поэмы); «вольный размер» большей части поэмы — мускулист; фабула разработана так, что я ей завидую (вспомните скучищу многих сот строк бессюжетной поэмы Гиппиуса[1456], которой стих безукоризнен, — и Вы поймете, что затоскуешь по фабуле); фабула нова, этична; «оригинальному» закручиванию строк соответствует оригинальность в тематике и композиции.
Но те, кто хочет видеть в 3000 стихах лишь «чок», или видеть только «идеи», не свойственные этому честному и убежденному коммунисту, — тому поэма не понравится, конечно; и тут утонченный Воронский, стиховед, Вы — увы — совпадете не только с Сельвинским, но и увы — с Машбицем-Веровым.
И я знал наперед, что люди «вкуса» встретят мою оценку с «Ай-ай».
Должно быть я в старости потерял всякий вкус к стихам! Но я и не горюю; и продолжаю утверждать: «Это — поэзия!»