– Батюшка, – с доверительной нотой в голосе начал Григорий, – лестно ли умирать за победу? Грех ли сие, нет?! Ведь жизни себя лишать… – Глаза Григория светились тем лихорадочным жаром веры, который горит в очах смертельно больных, жаждущих чудесного выздоровления.
– Не знаю… – Отец Киприян тяжело вздохнул. – Ты говоришь о сложных вещах, сын мой. Зато я твердо знаю другое… Так уж издревле повелось на Руси. Кто за Родину сражается, защищает дело правое, на жертвенный подвиг решается… тот бессмертен в доброй памяти и Богом прощен. Тебе ли не знати, ратному вою? От веку не бывало на Руси богатырей-предателей, трусов! И то истина! Вот и весь сказ. Да разве в самом тебе нет крепи? Стоит ли думать о сем на пороге Вечности?
– Благодарю, отец Киприян… – искренне ответил Григорий; вынул изо рта потухшую трубку и посмотрел на чубук, раздумывая, стоит ли его раскуривать или пора набить новую порцию табака. – Все верно, не судьба голову ищет – сама голова. Скоро уж конец веревке…
– Н-да, – горько выдавил батюшка. – Ты, похоже, ничего не боишься… А любишь ли кого? Какая у тебя радость в жизни?
Капитан замолчал, напрягая слух, а потом горячо молвил:
– Знаете, отец Киприян, иногда ныряешь в себя так, что перестаешь видеть дно. И вот тогда становится жутко: кто я, что я? Разное видится… многое пугает. Да только не тот я, батюшка, вернее, не весь таков. Вот и хочется в жизни сделать нечто крупное, важное, гордое… Верите мне?
– Как не верить, сыне? На пороховой бочке сидишь. Токмо не темней лицом, будто семерых съел. Бают люди: на сердитых воду возят. Вот ежели б в иной час ты исповедовался, сын мой, дал бы совет от сердца: берегись, такой характер, как твой, не гнется – ломается… Да только сие теперь уж не нужно. Время грехи отпустить да честью и верой окрепнуть. Смерти нет, сыне! Се не Афонька Крыков с народишком, а ты уходишь от них пред очи Господа нашего! Понимаешь ли? Ради их же спасения, ради достоинства православного и христианской любви! Ради воинской доблести, ради флага Андреевского!
Поп замолчал, точно прислушиваясь к своему гласу.
Григорий сидел притихший, уронив голову на грудь. Ранее он никогда не верил в крепкую, действенную силу молитв. Но теперь, под покровом придавившей его темени грядущего – молитва стала единственным щитом и опорой от сводящего с ума напряжения. Реальность, казалось, становилась запутаннее бреда. Он зачем-то пощупал свое ухо, крутнул ус. «Только бы не сорваться… не пасть духом… дотянуть!» В голове тысячами колоколов били молитвы Заступнице Богородице, защитнику всех моряков Николе Чудотворцу и всем прочим святым. «Ладно, будет печалиться… с кислой рожей в рай не пускают». Он выбил прогоревшую трубку о каблук и, уже обращаясь к священнику, сказал:
– Что ж до любви, преподобный… есть она у меня. Первая – светлая вечная память об усопших родителях, что жизнь подарили мне… Царствие им Небесное. И вторая – как водится, самая, самая! Машенька – ясный денечек мой… Урожденная графиня Панчина Мария Ивановна… – поправился он и тихо, задушевно молвил: – Как солнечный луч, поселилась она в моем сердце, навсегда озарила его. Признаться, я уж и не чаял, святой отец… Сколько уж их упало в жизни моей… звезд с неба. – Григорий грустно усмехнулся. – А вот же, поймал будто одну – самую светлую… согрел ладони и душу… ан нет! И той, как видишь, не удержал. Понять пытаюсь самого себя… Странная штука жизнь, не так ли? Ведь был, бы-ыл у меня выбор!.. Но и приказ был получен от капитан-командора! И клятва любимой была дана: возвратиться со щитом либо на щите.
– Как? Не понял! – Священник удивленно приподнял брови.
– Да так… это я о своем, – отмахнулся Григорий.
– Так вы не венчаны?
– Если бы… Помолвлены только. Я и вкус губ-то ее лишь дважды помню.
…Капитан, сыграв желваками, прикрыл глаза. Горячечная память отбросила его назад: безоблачны были первые часы свидания, их счастья. Созданные друг для друга, слишком долго томились они друг без друга и теперь самозабвенно отдавались радости встречи… И радость сия заполняла их сердца. Вот и сейчас он мысленно видел ЕЕ. Машенька, прищурив густые ресницы, смотрела на яркое синее небо и улыбалась; лучистая радость мерцала в ее глазах… А он, пьянея от близости любимой, шептал ей на ушко нежную чепуху, смотрел в ее прелестные глаза и читал в них наивный вопрос: «Милый, дорогой, единственный… ты любишь и любим! Так о чем же ты можешь грустить? Не печалься так, а то, ей-Богу, расплачусь».
Лунев сморгнул застывшие слезы в глазах, хотел сказать что-то батюшке, как вдруг тяжелый, скребущий удар о борт сбросил его, как букашку, с бочки.
– Отец Киприян! – Дроглый вскрик, отразившись от стен, загулял по крюйт-камере. У Григория оборвалось сердце. Призрак святого отца истаял во тьме, оставив его с судьбой один на один.
– Дождался! – В висках капитана барабанным боем застучала ярость, в такт ей пульсировала боль в плече и затылке; во рту стоял медный привкус паники. Над головой заклацало оружие, послышалась шведская ругань, и сердце скачком вновь дало о себе знать.