В иной плоскости, но в том же смысле настоящий автор «Ады», за тридцать лет до того пристально обозревший в «Даре» историю русской литературы и общественной жизни XIX века, не мог не тешить себя мыслью, что его «хроника» разочарует рецензентов и университетских словесников, всех тех, кто увидит в ней философско-эротическую безделку стареющего писателя-энциклопедиста или новые «Поиски утраченного времени» в каламбурной призме «Улисса», если не «Поминок по Финнегану». Прекрасно сознавая архитектурные, живописные и поэтические достоинства своей книги, он отводил «Аде» точно определенное место в мировой литературе, написав на форзаце своего экземпляра: «Гениальная книга – перл американской литературы», как его отец в свое время надписал экземпляр «Госпожи Бовари»: «Livre génial – la perle de la littérature française»[11]. Уточнение о перле именно американской, не английской или европейской литературы, на наш взгляд, весьма важное – «Ада» действительно стала одним из главных достижений сравнительно молодой литературы Нового Света. Вместе с тем роман, созданный во франкоязычном кантоне Швейцарии русским дворянином, во многих отношениях оказался за рамками литературной традиции, идущей от Ирвинга, Готорна, По и Эмерсона, – прежде всего в силу того, что в нем получил обобщение весь предыдущий, русский и европейский, писательский опыт автора, эмигрантское прошлое которого было не столько гражданским, сколько, в определенном смысле, духовным состоянием.
Большая, неподатливая «Ада», которая начинается перевернутой сентенцией из «Анны Карениной», а кончается пространной рекламной аннотацией, помещенной в саму книгу, была написана без оглядки на модные течения и господствующие взгляды; ее место среди шедевров англоязычной прозы XX века по-прежнему трудноопределимо. Попадание «Семейной хроники» в верхний ряд списка бестселлеров 1969 года (наряду с «Крестным отцом», «Недугом Портного» и «Любовной машиной») стало скорее примечательным историко-литературным курьезом и, бесспорно, выдающимся достижением коммерческого отдела издательства, чем объективным свидетельством ее популярности.
Эмигрантские критики, за редкими исключениями, оставили роман без внимания. Владимир Вейдле в некрологе «Исчезновение Набокова» назвал «Аду» не интеллектуальным пиршеством, а «кровосмесительной оперой», «все декорации, весь реквизит» которой «отличаются <…> миллиардерской безвкусицей бесстильного стиля “grand luxe”, в котором нарисован и главный миллиардер, и его папаша, прозванный, в довершение всех роскошеств, Демоном»[12]. Юрий Иваск, не упомянув «Ады», но коснувшись следующего за ней «Сквозняка из прошлого» («Transparent Things», 1972), возобновлял старые претензии той части эмигрантской критики, которая сорок лет не признавала органичной набоковскую поэтику: «Словесные игрища Н<а>бокова забавляют, радуют. Но в них или за ними нет настоящего бытия»[13]. Иначе смотрел на эти вещи Николай Андреев (который еще в 1930 году заметил, что из-за подчеркнутого мастерства, уверенного владения Набокова своим умением, «создается легенда о его холодности, о его безжалостном распятии героев, о его бездушной игре в литературу»[14]), признавший, что Набоков «вошел в англо-американский мир как явление победителя, своеобразнейшего и ошеломляющего гения» и что «он кажется прообразом грядущих авторов будущей “космополитической культуры”»[15].
Как за сто лет до того другой перл американской словесности, «Моби Дик, или Белый кит» Мелвилла, который начинается этимологической справкой и учеными выписками и с которым у «Ады» немало общего, набоковский Magnum opus не был принят и оценен современниками. Не зная, с какого боку к нему подступиться, не в силах противостоять великой иллюзии мастерски созданного мира, заставлявшей видеть в монструозном В. В. жутковатое отражение самого́ насмешливого автора, влиятельные судьи (среди которых был и такой тонкий читатель, как Джон Апдайк) не скрывали своего раздражения, а журнальные рецензенты – своего отвращения. И разрозненные голоса тех, кто, перечитав книгу, воскликнул вслед за профессором Лагоссом: «Quel livre, mon Dieu, mon Dieu!», потерялись в этом критическом хоре.
Благодатная форма хроники, обнимающая целое столетие, множество персонажей, несколько стран и широкий круг научных занятий героев, позволила Набокову вместить в «Аду» значительно больше, чем в любой другой его роман, и свести воедино обе линии его двуязычного творчества. В апреле 1969 года, получив сигнальный экземпляр книги, он написал редактору «McGraw-Hill» Фрэнку Тейлору: «В какое негодование привела бы Толстого моя “Ада”!» – и признался, что «страшно истощен» ею[16]. А спустя несколько дней после выхода книги в Америке он написал на тетрадном листке:
Столъ пустъ. Ужасна пустота
Литературнаго поста!