Время от времени она проходилась насчет его постельных грешков, хотя обычно старалась о них не вспоминать, молчаливо намекая на то, что рассчитывает на такую же снисходительность в отношении ее собственной слабости. Он был любознательнее Ады, но едва ли мог почерпнуть из ее уст больше того, что знал из ее писем. Своим поклонникам Ада приписывала все те свойства и недостатки, которые нам уже были известны: неуклюжесть исполнения, скудость и тупость; для себя же она не оставляла ничего, кроме легкого женского сострадания и таких соображений гигиены и здравомыслия, которые ранили Вана сильнее дерзкого признания в страстной неверности. Ада решила подняться над окаянством его и своих плотских грехов: эпитет казался едва ли не синонимом «идиотских» и «скотских», а потому не был представлен в невыразимом загробном мире, в существование которого наши молодые люди верили безмолвно и робко. Ван старался следовать той же логике, но не мог забыть позора и муки, даже когда достиг высот счастья, которых не знал и в самый светлый час перед своей самой мрачной порой в прошлом.
Они приняли все мыслимые меры предосторожности – и всё понапрасну, ибо ничто не в силах изменить окончания этой главы (уже написанной и добавленной к остальным). Адрес Вана не был известен никому, кроме Люсетты и агентства, пересылавшего ему и Аде корреспонденцию. У любезной фрейлины при банке Демона Ван выведал, что отец вернется в Манхэттен не раньше 30 марта. Они никогда не выходили и не возвращались вместе, договариваясь о встрече в Библиотеке или в большом универсальном магазине, откуда и начинали свои дневные прогулки – и надо же было так случиться, что в тот единственный день, когда они нарушили это правило (Ада застряла в лифте на несколько панических минут, а он беспечно сбежал вниз по лестнице с их общей вершины), Вана и Аду заметила старушка Лачетри, проходившая мимо парадного их дома со своей маленькой рыжевато-серой собакой, длинношерстным йоркширским терьером. Синхронная ассоциация была мгновенной и точной: она давно знала обе семьи и теперь охотно внимала скорее трепету, чем трепотне Ады, сообщавшей, что Ван очень кстати оказался в городе, когда она вернулась с Запада; что Марина здорова; что Демон находится то ли в Мехико, то ли в Химерико; и что у Леноры Коллин такой же очаровательный питомец с таким же очаровательным пробором вдоль спины. В тот же день (3 февраля 1893 года) Ван еще раз задобрил швейцара, и так уже раздобревшего от щедрых подачек, и велел ему на все вопросы любых посетителей (и особенно вдовы дантиста с похожей на гусеницу собачкой) относительно Вина или Винов отвечать кратким заверением в полном своем неведении. Единственным персонажем, не принятым ими во внимание, был старый негодяй, обыкновенно изображаемый в виде скелета или ангела.
Отец Вана только что покинул один Сантьяго, чтобы осмотреть последствия землетрясения в другом, когда из ладорского госпиталя пришла телеграмма, что Дан при смерти. Он немедленно вылетел в Манхэттен – очи сверкают, крылья свистят. В его жизни осталось не так уж много вещей, которым он придавал важность.
В аэропорту залитого лунным светом белого городка на севере Флориды, который мы называем Тентом, а матросы Тобакова, заложившие его, называли Палаткой, и в котором из-за поломки двигателя ему пришлось пересесть на другой аэроплан, Демон по междугородней линии снесся с госпиталем и получил от необыкновенно обстоятельного д-ра Никулина (внука великого родентолога Куникулинова – никак мы не избавимся от латука) детальный отчет о кончине Волтера Даниэля Вина. Жизнь Данилы была смесью банальности и гротеска, однако артистическая жилка все же проявилась в его смерти, поскольку в ней отразилась (как мгновенно стало ясно его кузену, а не врачу) охватившая беднягу в последнее время страсть к полотнам – подлинным и поддельным, – связанным с именем Иеронима Босха.