Когда в 1940 году Ван извлек из сейфа своего швейцарского банка, где они хранились ровно полвека, эту тонкую пачку из пяти писем (каждое в розовом БОК-конверте из шелковой бумаги), его озадачило их малое количество. Расширение прошлого, буйная поросль памяти умножили это число по крайней мере до пятидесяти. Он вспомнил, что использовал в качестве тайника также письменный стол в своем кабинете на Парк-лейн, но был уверен, что хранил там только невинное шестое письмо (Думы о Драме) 1891 года, пропавшее вместе с ее зашифрованными записками (1884–88), когда в 1919 году невосстановимое маленькое палаццо было сожжено дотла. Молва приписывала этот яркий поступок отцам города (трем бородатым старейшинам и молодому голубоглазому мэру с невиданным количеством передних зубов), которые более не могли сдерживать своего желания завладеть местом, занимаемым крепким карликом промеж двух алебастровых великанов; но вместо того, чтобы уступить им, как ожидалось, почерневший участок, Ван жизнерадостно возвел на нем свою знаменитую «Виллу Люцинду», миниатюрный музей всего в два этажа, со все еще растущей коллекцией микрофильмированных полотен из всех публичных и частных пинакотек мира (не исключая Татарии) на одном этаже и похожими на медовые соты кабинками с проекционными аппаратами на другом: чарующий маленький мемориал из паросского мрамора, обслуживаемый многочисленным персоналом, охраняемый тремя отлично вооруженными молодцами и открытый для посещений только по понедельникам за символическую плату в один золотой доллар, независимо от возраста и состояния.
Удивительное умножение этих писем задним числом объясняется, без сомнения, тем, что каждое из них накрывало мучительной тенью, подобной тени лунного вулкана, несколько месяцев его жизни и сужалось до точки, лишь когда начинало заниматься не менее мучительное предчувствие следующего сообщения. Но много лет спустя, работая над «Текстурой времени», Ван нашел в этом феномене дополнительное подтверждение тому, что реальное время таится в интервалах между событиями, а не в их «течении», что оно не связано ни с их смешением, ни с их затенением промежутка, в котором проявляется чистая и непроницаемая текстура времени.
Он сказал себе, что останется тверд и будет страдать, сохраняя молчание. Самолюбие было удовлетворено: умирающий дуэлянт умирает человеком более счастливым, чем суждено когда-либо стать его живому противнику. Однако мы не должны винить Вана за то, что он не сдержал данного себе слова, ибо нетрудно понять, почему седьмое письмо (переданное ему Адиной и его полусестрой в Кингстоне в 1892 году) пошатнуло его решимость. Потому что он знал, что это последнее. Потому что оно было послано из кроваво-красных érable беседок Ардиса. Потому что сакраментальный четырехлетний период равнялся сроку их первой разлуки. Потому что вопреки всем доводам и против воли Люсетта оказалась безупречной свахой.
Письма Ады дышали, корчились, жили; «философский роман» Вана «Письма с Терры» не обнаруживал никаких признаков жизни.
(Я с этим не согласна, это милая, милая книжечка! Приписка рукой Ады.)
Он сочинил ее, так сказать, нечаянно, не бросив и ломаного гроша в копилку своей литературной славы. И псевдонимность не тешила его задним числом, как то было, когда он танцевал на руках. Хотя «чванство Вана Вина» не так уж редко всплывало в гостинных пересудах овеянных веерами дам, в этот раз его длинные сизые перья гордости распущены не были. Что же в таком случае побудило его задумать роман на тему, до смерти наскучившую после всяких «Космосодомов» и «Астромонстров»? Мы – кем бы «мы» ни были – могли бы определить это побуждение как приятное стремление выразить посредством словесных образов совокупность некоторых необъяснимо взаимосвязанных причуд, отмеченных им у душевнобольных в разное время, начиная с его первого года в Чузе. Ван питал страсть к сумасшедшим, как иные питают страсть к арахнидам или орхидеям.