С облегчением вернулся в учительскую: выходит что–то ещё знаю и помню, хоть и сам удивлён, что не всё ещё выбила неволя. Через урок у меня было «форточка». Техничка побежала в магазин и я остался один. На этажерке между тетрадок учительниц младших классов нашёл планы по арифметике и быстренько переписал «педагогическую болванку»: «Организационный момент». Что это такое? Ага, наверное, проверка присутствующих. «Проверка домашнего задания» - понятно, «Объяснение нового материала», «Закрепление», «Задание на дом». Ну, слава богу, и планами овладел. Спрашивать было стыдно, чтоб не выдать себя. Особенно страдал, когда учительница третьего класса искала свой учебник по грамматике, а он лежал в моём холодном коридорчике. У меня, как у того злодея, не шапка горела, а пылали уши и щёки, я заслонялся газетой, но ничего не видел, кроме заголовка.
Как только получил бандероли с учебниками, «украденную» грамматику подкинул на нижнюю полку этажерки, будто там она и лежала. Разжившись книжками, я повеселел. На перерыве подсел ко мне коллега по предмету, хромой фронтовик в кителе с медалями и гвардейским значком, крутощёкий, чернобровый местный житель Рува Яковлевич Фрид. Он преподавал русский язык и литературу в параллельных с моими пятых и седьмых классах, жил в своём просторном доме с большим огородом, держал корову и поросёнка. С женой он познакомился в госпитале северного тылового города. Тут она заведовала пекарней и была влиятельной в местечке женщиной.
Рува Яковлевич расспросил, где я живу, и пообещал помочь сменить квартиру. Вскоре он завёл меня в длинную хату в своём переулке, напротив за речкой парила и пыхтела старая пивоварня. Она работала при немцах и наши захватили полные чаны браги и цистерны со спиртом. Мы с Рувой пришли в длинную хату срубленную на две половины. Одну занимали хозяева, на другой квартировала одинокая, дебёлая бабуля Франуся. Маленькие, глубоко запавшие чёрные глазки стреляли пронзительно, недоверчиво и не очень ласково.
Руву Яковлевича она хорошо знала, уважала, и его рекомендация была надёжная. А он, почти не зная меня, расхваливал, как цыган коня на ярмарке. Просторная и тёплая комната, перегороженная пёстрой ширмой, неоштукатуренными стенами с полосками мха в пазах напомнила мне мамину хату, и уже не хотелось отсюда уходить. Немного поломавшись, Франуся поставила жёсткое условие: никого не приводить, не пить, в комнате не курить, поздно не шляться, и согласилась (“Только для вас, Рува Яковлевич”) взять меня квартирантом за плату большую, чем она платила сама основным хозяевам. Зато тут было тепло, светло и близко до школы. Рува где-то разжился для меня кроватью, подушечка и одеяло у меня были, и я устроился на новой квартире.
Тронуло меня внимание и хлопоты коллеги, желание помочь в трудную минуту. Если бы знал он тогда мою биографию, вряд ли бы хвалил меня Франусе. В самые критические минуты мне попадались сочувствующие и добрые люди – в министерстве кадровик Шадурин, а тут Рува Яковлевич Фрид. Когда меня потом сослали в Сибирь, он, коммунист, фронтовик, учитель, не побоялся однажды прислать мне посылку яблок. Такое не забывается никогда.
Разжившись учебниками, я штудировал их каждую свободную минуту, и сразу включалась память. Казалось, забытое навсегда воскресало и приходило в довольно стройную систему. Лагерный друг прислал из Москвы том “Истории русской литературы” Овсяника-Куликовского. Я удивлял учеников подробностями биографий писателей, каких не было ни в одном учебнике. Иногда заходил ко мне Рува Яковлевич разобрать сложные упражнения по синтаксису. И у него, видно, не многое осталось в памяти после учительского двухгодичного института, боёв под Сталинградом, долгих госпитальных мук, да и хлопоты по хозяйству отнимали много времени. Я охотно помогал, никак не подчёркивая своего преимущества. Мы просто вместе разбирали предложение за предложением, расставляли знаки препинания, определяли придаточные и страдательные предложения.
Девять килограммов пайковой муки я отдавал хозяйке на преснаки. Вечером у грубке варил чугунок бульбы, свою постную нищую транезу запивал несладким чаем. Франуся стонала и ойкала за ширмой, что поздно сижу, что свет не даёт заснуть. Когда из-за ширмы раздавался храп, я тихонько открывал форточку и пускал махорочный дым за окно. Часто хозяйка бурчала: «На черта мне эти хлопоты? Жила себе, как пани, а теперь каждый день - всенощная». Я ей угождал изо всех сил: носил из колодца воду, колол дрова, ходил на цыпочках и никогда не перечил; лучший приют в наполовину сожжённом местечке навряд ли бы нашёл.
Вечером Уречье тонуло в темноте. По широкой улице ветер гнал песок и пыль, на окраине грохотали товарняки, от пивоварни тянуло горячей хмельной брагой, мерцали коптилки в землянках.