— А вот и наш секретарь объявился в это чудесное, благословенное утро! — возгласил Бидвелл и продолжил набивать свой рот.
Он был в костюме сиреневого цвета, рубашке с кружевными манжетами и одном из своих парадных завитых париков. Запив еду хорошим глотком сидра, Бидвелл кивком указал на место, приготовленное для Мэтью.
— Садитесь и угощайтесь!
Мэтью принял приглашение. Бидвелл подвинул к нему блюдо с лепешками, и Мэтью насадил на нож сразу две. За ними последовал и костный мозг.
— Миссис Неттлз сказала мне, что вас не было в спальне, когда она к вам стучалась. — Бидвелл говорил с набитым ртом, и полупережеванная пища вываливалась у него изо рта. — Где вы были?
— Снаружи, — ответил Мэтью.
— Снаружи, — повторил Бидвелл с ноткой сарказма. — Да, я знаю, что вы были снаружи. Но где именно и что вы там делали?
— Я вышел из дома, когда увидел горящую школу. И провел снаружи остаток ночи.
— А, так вот почему вы имеете столь жалкий вид!
Бидвелл собрался было проткнуть ножом картофелину, но прервал это движение.
— Погоди-ка, — он подозрительно прищурился. — Какое безобразие ты учинил на сей раз?
— Безобразие? Думаю, вы сильно преувеличиваете.
— Ты можешь думать что угодно, а я
Мэтью посмотрел ему прямо в глаза:
— Я снова был в сарае кузнеца, конечно.
Наступила мертвая тишина. Затем Бидвелл расхохотался. Его нож подцепил картофелину, и он подвинул блюдо с обжаренными клубнями в сторону Мэтью.
— Нынче ты в язвительном настроении, да? Я знаю, что ты юный глупец, но все же ты не настолько глуп, чтобы повторно соваться к Хэзелтону! Нет, сэр! Он бы тебе кол воткнул в задницу!
— Точно воткнул бы, будь я кобылой, — тихо пробормотал Мэтью, вонзая зубы в лепешку.
— Что-что?
— Я сказал… что не рискнул бы мериться силой. С Хэзелтоном, разумеется.
— И это самые разумные слова, какие я до сих пор от тебя слышал! — Бидвелл продолжал уписывать за обе щеки, как будто уже с завтрашнего дня обжорство могло быть запрещено королевским указом.
— Как твоя спина? — спросил он наконец.
— Побаливает. Но в целом терпимо.
— Тогда налегай на еду. Полное брюхо притупляет боль. Так говаривал мой отец, когда я был в твоем возрасте. Правда, я тогда вкалывал в доках по четырнадцать часов в сутки и был счастлив, если удавалось полакомиться украденной грушей. — Он сделал паузу, чтобы отхлебнуть из кружки. — А ты хоть раз в жизни трудился весь день напролет, с утра до вечера?
— Вы говорите о физическом труде?
— А каким еще трудом заниматься молодому парню? Конечно физическим! Скажи, приходилось ли тебе в поте лица перекладывать штабель тяжеленных ящиков всего-то на двадцать футов по прихоти самодура-начальника, которому попробуй возрази? Ты когда-нибудь тянул канат до ломоты в плечах, стирая в кровь ладони и заливаясь слезами, как ребенок, но все равно продолжая тянуть? Или, может, ты ползал на коленях, драя щеткой палубу только затем, чтобы самодур-начальник потом на нее плюнул и приказал драить заново? Бывало с тобой такое?
— Нет, — сказал Мэтью.
— Ха! — Бидвелл кивнул, ухмыляясь. — А со мной бывало. И много раз! И я, черт возьми, этим горжусь! Знаешь почему? Потому что все это сделало меня мужчиной. А знаешь, кто был этим самодуром? Мой отец. Да, мой отец, упокой Господь его душу.
Он с такой силой воткнул нож в картофелину, что мог бы, как показалось Мэтью, заодно пронзить блюдо и столешницу. А когда Бидвелл начал жевать, его зубы заскрежетали.
— Похоже, ваш отец был очень строгим наставником, — сказал Мэтью.
— Мой отец, — ответил Бидвелл, — выбился в люди из лондонской грязи, как и я. Мое первое воспоминание о нем связано с запахом реки. И он знал все эти доки и все эти корабли как свои пять пальцев. Он начинал простым грузчиком, но здорово умел работать с деревом — никто лучше его не мог залатать корабельный корпус. Так он и завел свое дело. Одно судно здесь, другое там. Потом все больше и больше, и вскоре у него появился свой сухой док. Да, он был строгим наставником, но к себе самому он был не менее строг, чем к другим.
— И вы унаследовали его компанию?
— Унаследовал? — Бидвелл бросил на него презрительный взгляд. — Я не унаследовал от отца ничего, кроме нищеты! Как-то раз он осматривал корпус перед починкой — такие осмотры проводились десятки раз прежде, — и тут гнилые доски палубы проломились, и он полетел в трюм. Раздробил колени при падении. Началась гангрена, и, чтобы спасти ему жизнь, хирург отрезал обе ноги. Мне было всего девятнадцать, когда вдруг пришлось содержать отца-инвалида, мать и двух младших сестер, одна из которых была слаба здоровьем и чахла день ото дня. Очень скоро выяснилось, что хотя отец и был строгим наставником, но счетовод из него был никудышный. Доходные и долговые ведомости велись крайне небрежно, а порой не велись вообще. Вскоре нагрянули кредиторы, ожидавшие, что док пойдет с молотка, раз мой отец прикован к постели.
— Но вы ведь его не продали? — спросил Мэтью.