После криков и воплей малодушного Гавваса, после его требований немедленно вернуться в Герат путники долгое время ехали молча. Зодчий тоже долго молчал, а потом вдруг сказал жене, — так привык он делать всю их совместную жизнь, — что перед глазами его встают новые очертания, новые контуры огромного здания, и, как только они благополучно прибудут в Бухару, он попытается начертить их на бумаге. Это будет медресе, равного которому не сыщется во всем мире. Да, если бы нашелся справедливый государь, зодчий верой и правдой служил бы ему своим искусством, своим умением, а тот платил бы ему за это не злом, а добром. Но тимуридам он служить не собирается. Это уже решено твердо. Он что-то усердно записывал в тетрадку, хотя арбу раскачивало, словно лодку на волнах. Масума-бека тоже привыкла к тому, что муж делился с нею всеми своими мыслями, и обычно внимательно выслушивала его; и вот сейчас, здесь, среди пустыни и песков, она слушала его с тем лее вниманием и интересом, что и дома, одобряла, поддерживала. Но если говорить откровенно, до нового ль здания было ей сейчас, когда ее сын, ее мальчик остался в земле Герата? Никогда зодчий не знал покоя, всю жизнь искал он новые формы, новые контуры зданий, которые строил или собирался строить. На самом-то деле Масума-бека ничего не понимала ни в чертежах, ни в рисунках, но каждая черточка, проведенная на бумаге дорогим ей человеком, казалась ей истинным чудом. Она терпеливо слушала его и согласно кивала головой. И некому было сказать Наджмеддину: «Упрямый старик, ведь ты одной ногой уже в могиле, тебе ли строить новые здания?» «Такой уж он человек, — думала Масума-бека. — Эти самаркандцы, бухарцы и шашцы вовсе одержимые — пусть завтра суждено им умереть, а нынче они будут строить. Недаром говорят, что люди кипчакских степей, разбогатев, женятся, а тюрки, разбогатев, возводят новую крышу. Видно, это у них в крови…»
Уже наступила ночь, когда три арбы въехали в город Карки на берегу Джайхуна. Устроившись в караван-сарае, зодчий с дочерью побрели к реке. Они умылись и выпили несколько глотков воды, славившейся своим необыкновенным вкусом, равно как и вода Зеравшана, которую все свое детство и всю свою юность пил зодчий. Здесь же, на берегу, он прочитал вечернюю молитву. Помолился и за спасение души сына, поплакал и, вернувшись в караван-сарай, поклонился своим спутникам. Зодчий приветливо заговорил с Гаввасом, сиротливо сидевшим в стороне, спросил о его здоровье и сказал, что теперь они поедут по Мавераннахру, что скоро пески кончатся, у Талимарджана, и они увидят нивы, сады и поля. Дальше же — сплошная благодать.
— Хоть и намучились мы, мулла Гаввас, но скоро вы увидите славный город Бухару, — пообещал зодчий. — Для того чтобы повидать свет, всегда находится причина. Кто же без причины покинет свой родной кров и согласится скитаться по пескам? Синдбад Мореход переплыл все моря и реки на свете, Ибн-Батут объездил весь мир и тоже носился по морям, исходил всю землю.
— Я причинил немало беспокойства своим спутникам, — виноватым тоном произнес Гаввас. — Меня затошнило от качки. Простите меня, устад.
Гаввас смиренно опустил голову.
— Ничего, — сказал зодчий, — это и есть муки пути. Приедем в Бухару, отдохнем, отоспимся, и все забудется.
Утром Гаввас Мухаммад приветливо поздоровался со всеми, но в глаза Бадии и Зульфикара взглянуть не решился.
Плоты и каюки для переправы находились в городе Халач, и на рассвете три арбы снова двинулись вдоль реки к переправе. Теперь пески были лишь по одну сторону, а по другую весело текла река. С самого утра думал зодчий об Ибрагиме Султане, его образ неотступно преследовал старика. Своей жестокостью царевич напоминал деда, да и характером был странен — никто никогда не мог разгадать, гневается ли он или весел. Зодчий дивился, как могло случиться, что здесь, на пути к переправе, все время думает он об этом царевиче, жестоком и хладнокровном. Даже внешностью он отличался от своих братьев — царевичей Мухаммада Тарагая и красавца Байсункура. Это был настоящий монгол, круглолицый, плосконосый, с резко выступающими скулами, ради своей прихоти или славы готовый не задумываясь уничтожить неугодного ему человека, — ну точь-в-точь сам Мункахан. Удар противнику он наносит неожиданно, что называется, в спину. Подвластные ему беки Исфагана, Шираза, Мешхеда буквально трепещут перед ним, хотя почти все свое время Ибрагим проводит при отце, в Герате. Его боятся и иранцы и величают не иначе как «монгольским царевичем». То, что образ этого варвара все время всплывает в его памяти, даже пугало зодчего. А вдруг он появится здесь, среди этих песков? Хотя что ему здесь делать? Почти все время Ибрагим Султан проводит на ложе разврата. Нет для него, пожалуй, ничего слаще и желаннее, чем красивые женщины и наслаждения. Все его походы, битвы, убийства исподтишка, коварство подчинены лишь этой цели. Он насмехается над Улугбеком и Байсункуром, преданным науке и искусству. «Все это нужно лишь для обмана народа», — говаривал он.