И хотя морщился, когда собеседники и журналисты уж слишком откровенно лили елей в разговоре, – честолюбия, да и тщеславия не был лишен едва ли не до самого конца.
Когда в 2002 году посетил Молдавию, в кишиневском университете ему присвоили звание почетного доктора. Был горд невероятно, с удовольствием позировал в мантии и шапочке, и с тех пор на конвертах и книжных посылках, приходивших мне из Швейцарии, стояла наклейка: Dr.h.c. Viktor Kortchnoi. А Василия Иванчука, приезжавшего к нему в Волен и удивлявшегося карандашным пометкам в его шахматных книгах, успокаивал: «Когда-нибудь эти книги будут немало стоить…»
Не знаю, как насчет книг, но неиспользованный, хотя уже подтвержденный билет «Аэрофлота» на имя Корчного, на рейс Амстердам – Москва 27 июля 1976 года обошелся мне на недавнем аукционе в кругленькую сумму. Ведь именно с той даты начался новый этап борьбы за мировое шахматное первенство, невиданный дотоле по накалу страстей.
Что же касается книг, у меня осталось немало подаренных им, с подписями, когда и очень теплыми, если только слово «теплый» можно применить к человеку, не жаловавшему аморфных определений.
Наверное, пылится где-нибудь в архивах и другой артефакт, не менее любопытный. Игорь Корчной рассказывал, как на следующий день после того, как отец остался в Голландии, к ним пришли из райкома партии: «Спросили – не взял ли с собой Папик партийный билет. Мы сказали – не знаем. Они стали копаться в его вещах – нашли. Забрали с собой…»
«Я впадаю в детство!»
Еще за несколько лет до смерти он утверждал, что заниматься шахматами надо как минимум столько часов в день, сколько длится партия. Тогда же говорил: «Я всю жизнь учусь, и сейчас учусь, я с пятью поколениями в шахматы играл, и всё равно не устаю учиться…»
И продолжал работать еще больше. Казалось, он отменил само понятие усталости, поэтому странно было однажды услышать от него, что в последнее время подустал, даже если объяснение тут же давалось им самим: «Наверное, перезанимался шахматами…»
Когда ему сказали, что Акиба Рубинштейн занимался шахматами триста дней в году, шестьдесят играл в турнирах и только пять дней отдыхал, маэстро задумался. «Такое впечатление, что я занимаюсь шахматами больше Рубинштейна, – задумчиво произнес Корчной. – Даже в те дни, когда я отдыхаю, я делаю это с шахматной доской…»
Без сомнения, ему пришелся бы по душе рассказ известного голландского парикмахера, выигравшего не один международный конкурс: «Я не верю в парикмахера с девяти до пяти, возвращающегося домой к жене с детьми и целый вечер сидящего у телевизора. Я всегда говорю о прическах; это для меня то же самое, что есть и пить, и я уверен, что и через десять, и через двадцать лет буду говорить о волосах и прическах. И не потому, что я нахожу это таким уж приятным, нет, просто это – моя жизнь».
Целеустремленно и упорно, не давая себе ни малейшей поблажки, он проводил за анализом всё время. И делал это не только по необходимости, но и по убеждению: в трудолюбии Сальери он видел не антитезу вдохновению Моцарта, а условие для достижения наилучшего результата.
Несколько десятилетий назад в самом центре Амстердама висел рекламный щит французских сигарет «Голуаз блё», на котором рядом с изображением молодого человека была надпись: «Сегодня я делаю то, что хочется мне самому: я не делаю ничего». И хотя к тому времени я уже бросил курить, мне, как и рекламному французу на щите, тоже хотелось затянуться, но главное – делать то, к чему он призывал: не делать ничего.
Это чувство было совершенно незнакомо Корчному. Пребывать в ничегонеделании он просто не мог, и речь идет не о самом последнем, инвалидном периоде его жизни, а о десяти-пятнадцати годах после шестидесяти пяти, когда он вошел в общепринятый пенсионный возраст.
Внезапно подступившая старость, как бы красиво ни называли ее сегодня «третьим периодом жизни», не стала для него временем размышлений, воспоминаний и праздности. Пословица «и волк остепенится, когда зубов уже нет» сказана не о нем.
Он просто не мог выйти из беспокойного состояния постоянной борьбы, расслабиться, посещать турниры в качестве «свадебного генерала» (как это делали Спасский и Карпов), рассказывать о былом, раздавать автографы, лучезарить… И благородная старость, которая могла бы стать предвкушением вечности, так для него и не наступила.
Сказал как-то:
– Трагедия Таля заключалась в том, что он в двадцать три года стал чемпионом мира. Ему больше нечего было завоевывать.
Самого Корчного эта трагедия не коснулась, но дело было даже не в том, что ему так и не удалось завоевать высший титул. Ему никогда не пришлось испытать блаженного чувства, что просто быть, просто безмятежно существовать иногда приятнее, чем заниматься тем, что он делал всю жизнь: безостановочно играть, к чему-то стремиться, что-то доказывать, кого-то обличать.