– Это ж фантасмагория! Если бы кто-нибудь на матче в Багио предположил, что лишь каких-нибудь четверть века спустя Советский Союз давно прекратит свое существование и газета «Московский комсомолец» (!) станет проводить в казино (!) чемпионат мира по шахматным поддавкам (!), а играть в нем будет Корчной (!!), это сочли бы больной фантазией выжившего из ума человека.
Выслушал, но никак не комментировал – подобный пафос был ему чужд – и, хмыкнув, перешел к практической стороне дела:
– В поддавки я играл последний раз в детстве, в ленинградском Дворце пионеров. Думаете, получится? Там, кажется, не сразу самые сильные фигуры надо подставлять…
Вернувшись, сообщил:
– Горбачев обещал прийти, да не пришел, уехал на чьи-то похороны. Обещал и Жириновский, да тоже не пришел, у него была схватка с кем-то на телевидении. Зато видел какого-то космонавта, были Вайнер, Мария Арбатова. Я впервые участвовал в такой тусовке, и мне там не очень понравилось.
Помню, подумал еще: неслучайно вся эта гламурная суета в московском казино пришлась бывшему Злодею не по душе. Не его это было. Не его!
В пятом круге ада
Разговаривая с ним, приходилось всё время быть настороже: никогда нельзя было предугадать его реакцию. Подозрительный и мнительный, он нередко бросал короткое «допустим» или «предположим». Корчновское «предположим» означало то же, что у Набокова: «“Вы не учились случайно в Балашевском училище?” “Предположим”, – ответил Лужин и, охваченный неприятным подозрением, стал вглядываться в лицо собеседника».
В отличие от «допустим» или «предположим», что означало у него если не согласие, то по крайней мере право на существование другой точки зрения, реакция «и дальше что?» была признаком явного неприятия. Это «и дальше что?» мог раздраженно ввинтить в беседе, когда аргументы собеседника ему не очень нравились.
Натолкнувшись однажды на высказывание – «когда нам приходится переучиваться, мы ставим в вину учителю то неудобство, которое нам это причиняет», сразу подумал о Корчном, укорявшем своего первого тренера за то, что не научил его правильным шахматам.
Когда я неосторожно озвучил эту мысль, сразу же услышал: «И дальше что?» Он спросил это таким тоном, что я поспешил увести разговор в сторону.
Он был крайне категоричен в своих мнениях, особенно если впадал в состояние экзальтации, а в это состояние он впадал постоянно. Я часто видел, как его собеседники (и я в том числе) просто не выдерживали эмоционального напора и терялись в поисках возражения, даже если оно лежало на поверхности. К тому же он недопонимал западную вежливость – если человек молчал, то это вовсе не значило, что он с ним соглашался. Особенно это было заметно, когда собеседник был шахматистом и, зная что перед ним великий Корчной, не решался ему противоречить.
К старости стал еще более раздражительным и вспыльчивым, а я всё не решался сказать ему, что гневливых Данте поместил в пятый круг ада. Впрочем, на его ожидаемую реакцию – и дальше что? – я не нашелся бы, что и ответить.
Игорь Корчной вспоминал: «Если в жизни возникала ситуация с различными вариантами, отец всегда выбирал самый конфликтный…»
Его конспирологическая психика обращала мысли к заговорам, плетущимся против него, и этот конспирологический червь получал могучих союзников в лице мнительности и подозрительности. Случайностей для него не существовало, ему просто не приходило в голову, что какие-то события могли происходить естественным путем.
Позвонив 24 ноября 2005 года, сразу перешел к существу дела:
– Вы знаете, мне кажется, что в России политический климат крепчает…
Соглашаюсь, но спрашиваю, на чем основан такой вывод. Тут же дается характерное объяснение:
– Мне вот из двух различных городов России послали книжки – мои биографии, на русском вышедшие, причем послали примерно три недели назад. Так я ничего до сих пор не получил. Не иначе просмотрели мои высказывания об Андропове, да и о прочем – и решили попридержать книжки. Да, тучки там сгущаются…
Уехавший в США шахматный журналист Борис Гуревич, хорошо знавший Корчного в его ранние ленинградские годы, вспоминал: «Никогда не видел в нем по отношению к кому бы то ни было особо нежных чувств, а подозрительность, наверное, была присуща ему с детства, но поначалу так не замечалась. А по мере роста успехов увеличивалось и сознание собственной исключительности, которое всячески поддерживалось постоянно льстящим ему окружением».
Подозрительность сохранилась и в его западной жизни. Более того, она усилилась, даже если признать, что объективные предпосылки – состояние непрерывной конфронтации с враждующим с ним государством, не гнушавшимся никакими методами в борьбе с «изменником» – для этого были.