Он сворачивал из газеты подзорную трубу и принимался подолгу, с таинственной улыбкой на устах, смотреть на какое–нибудь дерево или балкон, то отрываясь, то снова жадно припадая к бумажному окуляру. Трюк всюду срабатывал одинаково. Пешеходы задирали головы, таксисты сбрасывали скорость и, приспустив боковое стекло, выглядывали наружу, заинтригованные чистильщики обуви бросали свою работу. У клетки сбивались кучки зевак, звучали толки, восклицания, насмешки, становившиеся тем развязней, чем меньше на них реагировал диктатор. Иные доходили до того, что лезли на деревья и крыши в тщетной надежде разгадать загадку. В Виго один неугомонный толстяк, затесавшийся в толпу любопытных, долго вертелся, вставал на цыпочки, выворачивал себе шею, а под занавес, не стерпев, прокричал истерическим голосом: «Объясни же, наконец, странный ты человек, куда ты смотришь?». «На твою задницу, идиот!» — оторвавшись от трубы, вдруг рявкнул Авельянеда, повергнув площадь в экстаз, а багрового толстяка — в позорное бегство с хохочущей авансцены.
Народ сразу — и притом безошибочно — угадал в поступках диктатора брошенный себе вызов, и мысль о душевном расстройстве отпала сама собой. Лишь в Ла—Корунье его попытались подвергнуть медицинскому освидетельствованию. Сквозь гудящий пчелиный рой, слетевшийся посмотреть на деспота в треуголке, продрался патлатый доктор с маленьким саком в руках и двумя громоздкими санитарами в арьергарде. Обаятельно улыбаясь, он поднялся на пьедестал, поклонился публике, как патентованный укротитель перед смертельным рандеву со львом, и, артистическим жестом отстранив помощников, шагнул в отпертую Хоакином клетку. Он улыбался, приветствуя пациента, улыбался, ставя на стол свой сак и потирая сдобные ручки. Но когда диктатор приблизился и, наклонясь, что–то зашептал доктору на ухо, улыбка сбежала с его лица. «О Господи!» — охнул кто–то в толпе. На глазах у взволнованных горожан лицо доктора набухло отвращением и стыдом, оно сделалось как спелая брюква, как тарелка гаспачо с красным перцем. «Он здоров! Здоров!» — завопил укротитель и, схватив чемоданчик, бросился вон из клетки. Рой загудел пуще прежнего. Дуболомы в халатах, не меняя выражения лица, последовали за маэстро.
Весть о том, что диктатор чудит, летела впереди «Паккарда». На площадях снова стали собираться толпы народу, как в первые дни, когда вся страна спешила излить ему свой праведный гнев. Мышь, уже было умерщвленная, вдруг ожила и даже оскалила зубки, и глаза кошки вновь вспыхнули алчным огнем. Толпа, чье самолюбие особенно уязвимо, попыталась снова раздавить его, унизить, показать ему свою власть, но теперь все ее попытки разбивались о его железное спокойствие.
«Эй, толстозадый, не валяй дурака, все равно не поможет! Спускайся к нам, chico, мы ужо скостим тебе срок!» — кричали ему с галерки, а он предавался роскошнейшей в мире трапезе или, надвинув треуголку на самые брови, прохаживался вдоль решетки, испепеляя взглядом вражеские полки. А не то застывал в какой–нибудь нелепейшей позе и простаивал так целые часы, не подвластный ни ветру, ни воплям озорников. Исчерпав весь свой словарный запас, толпа свирепела, в клетку летела всякая дрянь (полиция и охрана с трудом сдерживали смутьянов), но даже метко пущенные камешки и окурки не могли заставить его пошевелиться. Лишь под вечер, когда посрамленная публика расходилась, Авельянеда оттаивал и, мучительно охнув, испускал в урыльник скопившуюся струю. Кости ломило от напряжения, но дух ликовал, как в те далекие времена, когда он с горсткой солдат обращал в бегство целые полки мятежных берберов.
Впрочем, теперь он без малейшего стеснения облегчался и при свете дня. Карающее судно больше не летело в насмешников — отныне Авельянеда опрастывал нутро с мужественным бесстрастием, навсегда упразднив в своем решетчатом государстве лживое понятие морали. Он устраивал из этого целые представления. Дождавшись минуты, когда у клетки соберется побольше народу, он театрально откашливался, спускал штаны и, обмахиваясь газеткой — мол, хороший сегодня денек, не правда ли? — присаживался на судно. Если действо сопровождалось некоторыми естественными звуками, он старался усилить их, чем приводил ревущую толпу в животный восторг. По завершении процедуры в клетку летели монеты, площадь заходилась в овации, а сам исполнитель ответствовал публике коротким небрежным поклоном.