Через несколько дней, в Кастельоне, генерал Аугусто Авельянеда дал свое первое представление. Это произошло в первую годовщину майского мятежа, в пятницу, весьма опрометчиво объявленную властями нерабочим днем, что дало коммунистическому подполью удобнейшую возможность, с одной стороны, сорвать официальные торжества, с другой — напомнить испанцам о бессмертной Фаланге. Вся страна озарилась чередой красных вспышечек — диверсиями на военных объектах, взрывами в пустующих заводских цехах, поджогами судов и радиостанций, а кое–где и пролитой кровью. Утром в Мадриде было совершено покушение на республиканского генерала Мартинеса. Мазила–экстремист отстрелил Мартинесу мочку уха и был тут же сбит с ног очевидцами, уже через час пострадавший, сияя бравой улыбкой, выступал на праздничном митинге, но своего барбудос добились: нескольких капель генеральской крови хватило, чтобы окрасить ею все торжество.
В Кастельоне царил относительный порядок, только утром в порту кто–то отравил соляркой целый трюм каракатицы, предназначенной на экспорт в Германию, да полиция накрыла в предместье тайную фалангистскую типографию. Горожане, пришедшие взглянуть на «спятившего» диктатора, были, однако, возбуждены, тут и там звучало имя раненого генерала. «Ну же, маэстро, мы ждем!» — подзуживали одни, завзятые лоботрясы, другие, понизив голос, обсуждали утренние дела. Развешенные повсюду республиканские флаги и свежие цветы в кадках смотрелись откровенно фальшиво, атмосфере праздника сопутствовал душок неповиновения.
Авельянеда долго не отваживался начать, ждал, пока у клетки соберется побольше народу. Сидя на табурете, он теребил в руках истрепанный узел шнурка и тайком поглядывал на пришедших. Была минута, когда он совсем оробел — не перед публикой, но перед чем–то в самом себе, через что он никак не решался переступить — и едва не отказался от своего намерения. Небольшая, но весьма эффектная заварушка придала ему смелости.
Парень, которого он заприметил в самом начале, — высокий, скуластый малый с беспокойным лицом и красными, будто заспанными глазами — вдруг вскочил на тумбу, рванул что–то из–под рубахи и бросил в воздух. Веером взлетели над головами розовые листовки.
— Долой правительство! — закричал долговязый. — Да здравствует Фаланга!
Все взгляды обратились к тумбе, несколько рук схватили порхающие бумажки. Замешательство продолжалось не больше минуты. С разных концов площади, врубаясь дубинками в галдящую человечину, к фалангисту бросились полицейские. Еще через минуту подстрекатель был схвачен, голубые каски, охаживая резиной упирающуюся добычу, поволокли ее прочь со сцены. Гул уплотнился в ропот, человечина обозлилась, теснее сомкнула свои ряды. Раздались крики «Паршивцы!» и «Бей синеголовых!». В воздух снова взметнулось несколько рук, с одного из poli сшибли ударом каску. Фарс едва не обратился в пошленькую трагедию, когда диктатор незаметно повязал свой клоунский нос и подбросил вверх упругую cuatro.
Первыми спохватились те, кто стоял ближе к пьедесталу и не участвовал в потасовке. Шепот «Смотрите! Смотрите!» пробежал по толпе, возвысился до крика и вдруг застыл в восковую, неподвижную тишину. Внимание всех, включая полицейских и арестованного, обратилось к клетке.
Он жонглировал всего три минуты, но за это время раненый генерал и отравленная каракатица были напрочь забыты. Молчали грузчики и адвокаты, молчали кухарки и письмоводители, молчали садовники и портовые шлюхи. Возглас рвался из глоток, рвался, не покидая их, ибо еще не было слов, в которые он мог бы облечься.
Слова нашлись только у седого старика в первом ряду, в древнем, почти музейном гороховом пальто с накладными карманами, из всех щелей и прорех которого торчала бурая вата. Лицо старика побагровело от возмущения, а руки, сжимающие клюку, затряслись, как в предвкушении удара.
— Экой срам! — произнес он с таким видом, словно ниже и пасть было нельзя, словно это падение задевало его лично, как может задеть лишь падение того, кого когда–то боготворил. Окружающие дико уставились на него, оценивая сказанное, и снова обратили взгляды на клетку.
Тишина продолжалась и после того, как клоун, исполнив фирменный перехват, поймал все четыре мяча и обвел публику насмешливым взглядом. Лишь несколько мгновений спустя в самой ее гуще раздались одинокие, робкие, будто нечаянно сорвавшиеся хлопки. Вся площадь разом поворотилась на звук.
Это хлопал схваченный полицейскими фалангист.