С каждым днем Авельянеда всё больше совершенствовал свое мастерство. По ночам и в дороге он осваивал новые трюки, которые после, при свете дня, не без некоторого самодовольства предъявлял городу и миру. Недалеко от Севильи, в тряской коробке “паккарда”, скрипучей и пыльной, как фургон передвижного шапито, свершилось маленькое чудо: был укрощен пятый, “гроссмейстерский” мяч. В детстве он так и не дался Авельянеде. Мануэль де ла Гардо проявил чудеса терпения, стараясь вложить в руки племянника хотя бы тень собственной ловкости. Но тщетно: дальше обычной “четверки” Аугусто так и не пошел. Там была какая-то геометрическая закавыка – особый угол подкидывания при большей силе и точности броска – на постижение которой мальчика уже не хватило. “Полено”, – вынес дядя вердикт и уехал в Париж, прихватив пятый мяч с собой, как бы в знак того, что дальше достигнутого предела племяннику уже не пойти. Он был почему-то зеленого цвета, этот мяч, и надолго стал для Аугусто символом чего-то недостижимого. Так, даже будущая победа в мировой войне иногда снилась ему в виде гигантского зеленого мяча, подвешенного в черном, как уголь, безвоздушном пространстве.
“Тренироваться! Еще раз тренироваться!” – вещал дядя тогда, на лужайке, потрясая грозным перстом, и теперь, годы спустя, Авельянеда внял его призыву. Он жонглировал по десять-двенадцать часов в сутки, по тысяче раз на дню поднимал с пола и койки упущенные мячи, изрыгал грязнейшие ругательства, отбивал непослушные пальцы о стол и табурет и, наконец, добился своего. “Попалась, шлюха!” – взревел он, исполнив “каскад” пятью – да, сеньоры, пятью! – мячами, взревел так громко, что Хесус выглянул из кабины и удивленно уставился на мокрого, сияющего от гордости штукаря.
Он разнообразил свой репертуар, дополнив его пантомимой, “театром тишины”, как называл ее великий Медрано. Медяки, исправно жертвуемые толпой, вновь нашли себе полезное применение. При содействии охраны Авельянеда разжился актерским гримом, покрыл лицо толстым слоем белил (зеркалом служило начищенное до блеска судно), нарисовал тушью брови, выкрасил киноварью свой клоунский нос и после нескольких ночных тренировок дебютировал в качестве мима. Целые часы напролет, эпатируя публику, он щупал невидимую стену и перетягивал несуществующий канат, взбирался вверх по незримой лестнице и совершал увлекательнейшие прогулки на воображаемой “испано-сюизе”. Основы этого удивительного искусства преподал ему дядя, тогда же, под знойным небом Мелильи. “Уверуй в этот канат!” – рявкал старый клоун, глядя на жалкие потуги племянника, и сейчас, полвека спустя, Авельянеда – веровал. Он вытягивал его из пустоты метр за метром, потея, кряхтя, багровея от напряжения, а после падал без сил возле целой бухты крепчайшей, пахнущей джутом корабельной снасти. Он поливал невесомой лейкой прозрачный цветок в сотканном из воздуха горшке и покрывал себя бесплотной благоухающей пеной в невидимом душе. Он читал призрачную газету, в то время как настоящая нетронутой лежала на столе, и все это – с неподдельной легкостью и азартом, ведь сотворяя мир заново, он постигал еще одну грань своей беззаконной новоявленной свободы.
Авельянеда бил без промаха: многих его поведение действительно возмущало. Диктатору полагалось страдать. Ему вменялось в обязанность покорно нести свою участь, с повинной головой являясь на улицы испанских городов, безропотно принимая все унижения и издевки – ибо так, только так могла быть восстановлена вселенская справедливость, попранная годами его кровавой власти. Своим поведением он нарушал негласный договор, в соответствии с которым народ, в обмен на покорность, согласился оставить его в живых. Превращение узника в циркача – акт в высшей степени омерзительный – переполнило чашу терпения ханжей.
На площадях появились протестующие с плакатами “Нет бесчинству диктатора!”, “Долой шута!” и даже “Авельянеда, вспомни, кто ты!”. Это были в основном старые республиканцы с орденами времен Хименеса на груди, почтенные дамы из тех аристократических семейств, чьи финансовые интересы особенно пострадали в годы Империи, активистки различных общественных комитетов, жаждущие оградить испанских детей от безнравственной эскапады. В канцелярию Министерства внутренних дел ежедневно приходили мешки писем с требованием оказать воздействие на маньяка. Авельянеду предлагали заковать в кандалы, отправить в бывшие Красные Каменоломни (“дабы там, с кайлом в руках, он понял, почем фунт лиха, сеньоры”), предать голодной смерти и даже сослать в Сибирь, о чем автор письма просил незамедлительно ходатайствовать перед советской стороной. Но Министерство хранило молчание, и вовсе не потому, что не находило подобное поведение аморальным. Оно просто не могло ему запретить, ибо ни карцер, ни иные меры наказания для диктатора не были предусмотрены законом. Это бездействие властей способствовало рождению легенды, которая годы спустя окутала личность Авельянеды – окутала так плотно, что даже позднейшие события не смогли вполне искоренить ее в сознании испанцев.