Будь негодование всеобщим, власти, может быть, и задумались бы о том, чтобы прервать диктаторские “гастроли” и отправить узника на покой, скажем, в отдаленную островную тюрьму. Интересы народа учитывались не всегда, но его капризы исполнялись неукоснительно. Прискучившая игрушка была бы тут же заменена другой, лишь бы народ исправно бросал бюллетени в урны и ходил на работу, покупал те милые безделушки, что поставляли на рынок близкие к правительству фабриканты, а главное – с нами крестная сила! – не давал искусителям из Красной Фаланги втягивать себя в революционную возню. Собственно, для умиротворения масс и была задумана эта клетка, этот кочующий по стране фургон – “самое грандиозное шапито в истории”, как называл его большой любитель bon mots французский президент Дезанкур.
Но недовольных было все-таки меньшинство. Первая реакция – гнев и желание раздавить ожившую гадину – уступила место другой: любопытству. Уже тогда в отношении к Авельянеде начали проявляться первые признаки восхищения, которому позднее суждено было стать повсеместным. Люди догадывались, что в выходках генерала кроется бунт, отчаянная попытка сохранить – пусть и таким парадоксальным способом – свое лицо, и уважали этот бунт, восторгались его желанием выстоять.
По вечерам и в сиесту его представления собирали массу народу. Рабочие и лавочники рассаживались на парапетах, скамьях, пустых ящиках из-под фруктов и даже ветвях деревьев, доставали нехитрую выпивку и закуску и наблюдали за тем, как там, в клетке, многорукий бледнолицый паяц укрощает бесплотный испанский воздух. Сознание того, что это гримасничает
Впрочем, сам Авельянеда не замечал этого восхищения. Шум толпы давно уже свелся для него к одному-единственному знаменателю, и этим знаменателем была ненависть. Оттенки не имели значения. Он принимал их овации за издевку, а дожди из монет – за простейший способ выразить, во что они ценят его клоунские потуги. Раз и навсегда убедив себя в том, что окружен полчищем недругов, он уже не мог сойти с этой точки. Да и не хотел, ведь именно так, в борьбе с испанским народом, жизнь его снова обрела смысл, и выходило, что враг, бушующий вокруг его пьедестала, – единственное, чем он по-настоящему дорожил.
Вскоре у него появился добровольный помощник. Его звали Сегундо, он был уличный музыкант и принадлежал к племени, чье пребывание на испанской земле со времен Томаса Торквемады было сопряжено со множеством неудач. Сегундо не составлял исключения: в свои неполные тридцать пять он нажил лишь тугоухую скрипку, дрянной суконный костюм, вдрызг разношенные ботинки (бывшие когда-то лаковыми, но пониженные в ранге от чрезмерной службы) и сломанное ребро, следствие краткой, но поучительной беседы об испанских ценностях, состоявшейся между “грязным hebreo” и двумя подпившими guardia negro прохладной осенью 1934 года. Бо́льшую часть жизни Сегундо провел в Малаге, где странствовал с площади на площадь и поигрывал на своей niña, с трудом добывая денег на еду и бутылку-другую дешевого вина. Встреча с учеником великого де ла Гардо бесповоротно изменила его судьбу.
Случай свел их на площади Республики, куда Сегундо забрел во время сиесты, в час, когда у клетки уже собралась внушительная толпа. Здесь, в тени кипарисов, нежнейшее адажио его скрипки до того удачно сочеталось с трюками Авельянеды, что зрители, желая вознаградить диктатора, бросали монеты в шляпу скрипача, ибо невольно усматривали в их соседстве своего рода союз. Никогда в жизни не получавший за день больше пары песет, Сегундо с изумлением наблюдал, как всего за несколько часов его шляпа наполнилась доверху. Щедрость дающих, а равно ее причина, не укрывшаяся от глаз проницательного скрипача, и решили дело. Вечером, когда публика разошлась, а нежные тени Скрябина и Вивальди улеглись обратно в футляр, он поднял с мостовой тяжелый, набрякший мелочью фетр и, слегка оробев, приблизился к пьедесталу.
В эту минуту диктатор, спрятав мячи под подушку, приготовлялся ко сну. На площадь спускались густые, цвета розового вина, запоздалые южные сумерки.
– Ваша выручка, сеньор, – протягивая шляпу, улыбнулся Сегундо. – Если позволите, присвою пару монет.
– Оставь себе, – отмахнулся Авельянеда, расстегивая воротник и высвобождая из плена багровую шею. Под мышками у него темнели два больших ромбовидных пятна.