Толстяк поднял руки и, не представляя, что делать дальше, растерянно застыл. Мне показалось, что если его как следует разозлить, то он будет соображать лучше, а потому я сбил с него шляпу — черную, жесткую, какую обычно называют котелком.
— Эй, почтенный! — возмутился соперник. — Что это значит?
— Хочу вас разозлить, — ответил я.
— Уже разозлил.
— Тогда возьмите вашу шляпу и начнем поединок, — предложил я и повернулся, чтобы поднять укатившуюся шляпу. А когда наклонился, получил удар такой силы, что не смог ни выпрямиться, ни сесть. Дело в том, что удар, полученный в тот момент, когда я наклонился за шляпой, был нанесен не кулаком, а тяжелым, подкованным железом сапогом — одним из тех двух, что я заметил на грязевом щитке повозки. Не в состоянии выпрямиться или сесть, я кое-как прислонился к дубовому поручню лесенки и от причиненной ударом боли громко застонал. Даже тошнота причинила меньше страданий, чем удар подкованным железом сапогом. А когда, наконец, я с большим трудом выпрямился, то увидел, что круглолицый румяный человек уехал в своей повозке и пропал из виду. Однако дева из лощины по-прежнему стояла возле лесенки, а по полю, со стороны костра, бежал всклокоченный мужчина.
— Почему вы не предупредили меня, Генриетта? — спросил я.
— Не успела. Но зачем ты сам, как олух, повернулся к нему спиной?
Всклокоченный мужчина достиг лесенки через изгородь, у которой мы с Генриеттой беседовали. Не стану пытаться в точности передать его речь, так как заметил, что мастер Борроу никогда не опускается до диалекта, а предпочитает время от времени включать в повествование отдельные характерные слова, тем самым передавая красочные особенности языка. Замечу только, что прибежавший человек изъяснялся примерно так же, как это делали англосаксы. В частности, Беда Достопочтенный наглядно показал, что они имели обыкновение называть правителей «Хенгист» и «Хорса», что означает «жеребец» и «кобыла».
— За что он тебя ударил? — спросил человек из табора. Выглядел он чрезвычайно растрепанным, обладал мощной фигурой и худым смуглым лицом, а в руке держал толстую дубовую палку. Голос звучал грубо и хрипло, что обычно для живущих на улице людей.
— Тот тип тебя ударил, — констатировал он и снова спросил: — За что тот тип тебя ударил?
— Он сам попросил, — пояснила Генриетта.
— Попросил… о чем попросил?
— Ну, попросил ударить. И даже дал за это золотую монету.
Всклокоченный цыган удивился.
— Послушай, любезный, — предложил он добродушно. — Если ты коллекционируешь синяки, могу продать еще один и даже за полцены.
— Он застал меня врасплох, — оправдался я.
— А что еще мог сделать тот парень, если ты сбил с него шляпу? — спросила дева из лощины.
К этому времени мне почти удалось встать вертикально, держась за дубовую перекладину на лестнице. Процитировав несколько строчек китайского поэта Ло-Тун-Ана о том, что, каким бы сильным ни оказался удар, могло быть гораздо хуже, я огляделся в поисках сюртука, но не нашел.
— Генриетта, — спросил я, — что вы сделали с моим сюртуком?
— Вот что я тебе скажу, любезный, — снова обратился ко мне человек из табора. — Если не возражаешь, прекрати так ее называть. Эта женщина — моя жена. Кто ты такой, чтобы звать ее Генриеттой?
Я как мог стал заверять собеседника, что вовсе не хотел проявить неуважение. Думал, что беседую с девицей, но жена цыганского мужчины для меня священна.
— У него не все дома, — добавила Генриетта.
— Когда-нибудь в другой раз навещу ваш табор в лощине и почитаю вам книгу мастера о ромалах, — пообещал я.
— Что еще за ромалы? — спросил мужчина.
Я:
— Ромалы — это цыгане.
Мужчина:
— Но мы не цыгане.
Я:
— Кто же тогда?
Мужчина:
— Мы сборщики хмеля.
Я (Генриетте):
— Как же тогда вы поняли то, что я говорил о цыганах?
Генриетта:
— Я не поняла.