Создание этой пьесы, определенной им как «антидрама» – так сказать, пародия на драму или комедия комедии, – сопровождалось таким ощущением тупика, тошноты и головокружения, что порой ему чудилось, что пьеса вот-вот перейдет в небытие и прихватит его с собой. Тем не менее, когда наконец он ее завершил, то остался весьма горд собой.
«Я вообразил, – пишет он, – будто написал своего рода „трагедию речи“». Когда же увидел эту пьесу в театре, то изумился, по собственному утверждению, услышав смех публики: будто на сцене происходило что-то очень веселое! Но кое-кто из друзей не обманулся на ее счет, иначе говоря, признался, что пьеса загнала его в тупик.
В Англии, как и везде, серьезные критики восприняли пьесу как сатиру на буржуазное общество и пародию на традиционный театр. Допуская, что такая интерпретация правомерна, Ионеско тем не менее подчеркивает, что изначально не преследовал этой цели. По его словам, он скорее стремился изобразить «мелкого буржуа вообще» – бесспорного мещанина, напичканного шаблонными идеями, лозунгами, избитыми фразами, – одним словом, конформиста по всем статьям. И именно речь – речь робота – выдает этого вездесущего конформиста.
Эти Смиты и Мартины, утверждает Ионеско, уже не знают, что значит думать: они не способны мыслить, ибо не умеют чувствовать. Они лишены страсти. Не в силах они и понять, что такое
Статья заканчивается следующим образом: «Трагический герой неизменен, он рвется на части; он остается самим собой, он реален. Комические персонажи, дебилы и идиоты, – лишь плод воображения».
Выше я кратко пересказал слова самого Ионеско. Прошу прощения, что мне не удалось адекватно передать все оттенки и нюансы его стиля, прелестный ироничный юмор, пронизывающий искренний и невероятно прозрачный язык его статьи, наделенный тем неуловимым свойством, которое французы называют «spirituel»[141].
Мне кажется потрясающим тот факт, что менее чем за десять лет этому человеку, чьи пьесы поднимали на смех и с презрением отвергали (даже в Париже на первых спектаклях публика порой насчитывала лишь десять-двенадцать зрителей), – удалось добиться признания. Критики ломали себе голову над тем, как классифицировать эти «антипьесы», эти «псевдодрамы», эти трагические фарсы.
Говорят, что Ионеско сам не в силах провести различие между трагическим и комическим. Каждый режиссер должен самостоятельно осмыслить действие, ибо оно многопланово, а порой все происходит одновременно. Но как жизнеподобно, несмотря на все ребусы!
Разве неудовлетворенность, возникающая у зрителей после приступа смеха – или слез – не составляет эмоциональную константу нашего бытия: днем мы живем как лунатики, а ночью мучимся кошмарами? Разве подобные Мартины и Смиты, «вымышленные или реальные», не встречаются среди наших друзей или соседей? Разве на каждом углу не слышится балаганная речь, язык Панча и Джуди? Разве повсюду не царит филистерство?
Робот – разве он не так же, как мы, нажимает кнопку таймера, приходя на работу? Президент произносит речь… разве его нельзя заменить кем угодно? Формула Эйнштейна – разве усвоить ее труднее, чем витаминную пилюлю? Кого из нас не выхолащивали, не запрягали, не лишали индивидуальности и готовенькими, с кляпом во рту, не отправляли тянуть чертову лямку? Мы свободны в выражении своих мнений, – а разве мы их имеем? Мы ведем никчемные разговоры, стараемся не касаться серьезных тем. Но самое страшное заключается не в том, что несем чепуху (чепуха может быть весьма занятной!), а в том, что наши слова не несут в себе ничего, кроме привычного нашего бессердечия, пустоты ума и души.
Уолт Уитмен
Не понимаю, почему его называют «добрым седым поэтом». Язык Уитмена, темперамент, все его существо я бы, скорее, назвал интенсивными, и если уж перебирать цвета, то, наверное, выбрал бы «электри́к». И поэтом его я тоже не представляю. Певцом-воином – да. Но только певцом будущего.
Америка никогда не понимала Уитмена и не принимала его. Америка восторгалась Линкольном – значительно меньшей, чем он, фигурой.
Уитмен не обращался к массам. И он был далек от них, как святой – от простых прихожан. Он отвергал американское направление развития, считая его торгашеским и вульгарным. И все же только американец мог написать то, что написал он. Культура, традиции и демократия Уитмена не интересовали. Он был из тех, кого Лоуренс называл «аристократами духа».
Я не знаю другого писателя с ви́дением мира более всеобъемлющим и всеобщим. Именно космическая величина Уитмена мешала людям услышать его послание. Ибо Уитмен всегда – только в утверждении. Он всегда – снаружи. И он не признает никаких препон, даже существования зла.