— Прости, — сказал папа, — прости, прости меня, пожалуйста, я, наверное, сумасшедший, но я — правда — не был таким… Ты меня помнишь?
Я слегка пожал плечами.
— Были — забыли, быльем заросли, — пробормотал папа, о чем-то сосредоточенно думая.
— Я тебе верю, — вдруг торжественно объявил он, — и докажу это, но сначала ты должен честно ответить мне на один вопрос: ты пришел, чтобы вернуться?
— Нет, спасибо, — поспешно ответил я и ужаснулся этому застольному «спасибо»…
— Ага, ага, — мне показалось, что папу это обрадовало, — тогда слушай: я дам тебе на хранение одну вещь — это моя жизнь, не та, что прожита, а та, которой только предстоит жить. На хранение, это не потому что боюсь, что она пропадет — вот видел Фрэда? Там, — он махнул рукой, — сохранится. А тебе, чтобы у тебя^ она была!
Я не ответил, не кивнул, молча смотрел на него.
— Два условия: никому! Никогда! Ни Сарычеву! Ни жене твоей будущей, ни любовнице — у тебя есть любовница?
— Да, — улыбнулся я, вспомнив об отвергнутой мною цели моего прихода.
— Никому! — продолжал папа, — это — первое. Теперь второе: пока я жив, ты не должен этого читать… не потому, что там что-то оскорбляющее тебя или маму… нет, но если ты прочитаешь и не вернешься ко мне, это будет подло, а если вернешься, значит, я тебя вынудил… Не спорь со мной, а скажи: да или нет?
— Да, — ответил я и поспешно добавил, — а нет ли еще и стихов?..
— Каких стихов? Каких таких стихов? — удивился папа, уже было доставший из-под стола завернутую в «Известия» и перевязанную веревочкой рукопись.
— Ну, Осипа Эмильевича или Марины Ивановны?
— А-а-а, — протянул папа, — интересуешься? Мой сын!
И поняв, что сморозил глупость, разозлился, раздраженно пошарил среди папок с машинописными текстами, вытаскивая одну-другую…
— Только с возвратом, понял?! — строго сказал он, протягивая мне рукописи.
И вдруг тихо сказал:
— Куда как страшно нам с тобой, товарищ большеротый мой…
…Куда как страшно нам с тобой, — мы вышли со Стеллой из троллейбуса на остановке «Кинотеатр "Уран"», — товарищ большеротый мой…
Я читал ей на ухо, она сжимала мою руку, мы свернули в переулок.
— О, как крошится наш табак, щелкунчик, дружок, дурак, — по кривой, с разбитыми ступеньками лестнице, тихо открыла дверь, темный коридор, комната, затаившаяся в самом углу коридора…
— А мог бы жизнь просвистать скворцом, заесть ореховым пирогом, — и сразу за дверью постель, и я теряюсь, дрожу, шепчу…
Она сама раздевает меня, бросает мои вещи на пол… дует из форточки откуда-то из-под потолка… аккуратно снимает, удерживая меня на вытянутой руке, платье, комбинацию, лифчик — красные борозды на теле там, где тугие резинки и застежки, зажигает свет… зажигает свет, Боже мой, как она некрасива, как я хочу ее! Закрывает глаза, темноватые веки под неснятыми очками, я глажу ее, я ищу ее, и вдруг она перегибается и овладевает мной.
— Заесть ореховым пирогом, да, видно, нельзя никак… дрожь, всплеск, судороги, прикушенный язык… И ее крик — упругий выхлест звука, вырывающийся из охрипшей груди…
Кто-то тяжело прошлепал по коридору, звякая ведром.
Мной овладела пустота, в которой нашлось место для чего-то, подобного брезгливости. Глухо и со стыдом я занимался вивисекцией произошедшего, мучая себя вырванными из общей картины, а главное, из чувства, деталями: лестницей, облупленной и вонючей, где запах мокрых окурков и запах мочи, окном под потолком, шагами соседа, красными узлами на ее теле, очками, запотевшими от прерывистого громкого дыхания, отчего она казалась слепой, с бельмами вместо глаз, светом, обнажившим все, что следовало бы скрывать, ее глухим урчанием, выдававшим досаду, животную досаду, и молчаливым сидением за столом, когда она быстро, по-студенчески ела, уже не обращая на меня никакого внимания…
Куда как страшно…
Было — не стало, — уговаривал я себя, — мы просто друзья, сокурсники, встретимся — улыбнемся, главное, задать тон…
Однако моим планам не суждено было сбыться. При встрече со Стеллой, прежде чем я решил, как мне с ней поздороваться, она поспешно кивнула и прошла мимо.
Я с удовольствием принял такую манеру поведения, хотя уже через несколько дней почувствовал себя не в своей тарелке от явного ее желания избежать общения. В этом было что-то обидное, словно она разочаровалась во мне и стремится поскорее забыть обо всем…
Да, я хотел ее бросить, но никак не хотел быть брошенным… Во мне взыграли комплексы, и, сам себя презирая, я решил предпринять все возможное, чтобы снова сойтись с ней… а уже потом бросить…
Я писал ей стихи и, не решаясь послать написанное, с ожесточением рвал в клочки… вот бы отыскать мне где-нибудь великого поэта, о котором она не слыхала. Я читал все подряд, постепенно приходя к выводу, что даже Пушкин, если бы ему пришлось соответствовать вкусу Стеллы, мог бы оперировать лишь двумя-тремя строфами…
Шли дни, шансы мои становились призрачными. В полном отчаянии я решил зло высмеять наши отношения, написав о нас в третьем лице, и таким образом… первым сказать ей, что ничего на самом деле у нас с ней не было…