Не так давно, мистер Лэндор, я первым отрицал бы возможность, что в разуме людском может возникнуть мысль, не поддающаяся выражению посредством людского же языка. И тем не менее! Величие мисс Марквиз, непринужденность ее манер, непостижимая легкость и упругость ее поступи, ее горящий взгляд, более глубокий, чем у Демокрита – все эти феномены лежат за пределами возможностей языка. Перо выпадает из безвольной, дрожащей руки. Могу сообщить вам, что она слегка задыхалась после долгого подъема, что ее плечи покрывала индейская шаль, что вьющиеся волосы были собраны в «узел Аполлона», что она с рассеянным видом наматывала на указательный палец шнурок от ридикюля. Но что все это значит, мистер Лэндор? Как оно может передать мои неосознаваемые мысли, поднимавшиеся из глубин сердца?
Я стоял, мистер Лэндор, и искал подходящие случаю слова, но нашел только вот это:
– Я опасался, что холод помешает вам прийти.
Ответ ее был лаконичным.
– Не помешал, – сказала она. – Как вы сами видите.
То, что после нашей последней встречи ее отношение ко мне сильно изменилось, я заметил сразу. И в самом деле, в ее тоне, в оскорбленном повороте головы, в явном неприятии общения со мной, читавшемся во взгляде – этих прекрасных глаз! – безошибочно определялась холодность. Каждое движение, каждая интонация давала понять, что мисс Марквиз недовольна тем обязательством, что я на нее возложил.
В общем, мистер Лэндор, признаюсь, что плохо научен обращению с Женщиной. Поэтому я не видел способа преодолеть таинственную пропасть, что сейчас разделяла нас, и не мог понять причины, по которым она согласилась на так явно неприятную ей встречу. Она же, со своей стороны, ограничилась тем, что теребила свой ридикюль и несколько раз обошла мемориал.
Вид обелиска направил мои мысли на несчастных кадетов, которые (как и Лерой Фрай) ушли в мир иной на заре своей пользы обществу. Я смотрел на темно-зеленые кедры, стоявшие, будто часовые, охраняющие лагерь Смерти, на белоснежные надгробия, ставшие защитой от непогоды для тех, кто, находясь в расцвете своей мужественной красоты, был отозван от ежедневных учений Жизни. Захваченный этими размышлениями, я даже отважился поделиться ими со своей спутницей в надежде породить общую тему разговора, однако увидел, как они были отметены резким поворотом головы.
– О, – сказала она, – в смерти нет ничего поэтического, не правда ли? Не могу представить ничего более прозаического.
Я возразил ей, сказав, что считаю Смерть – и, в частности, смерть красивой женщины – великой, самой возвышенной темой Поэзии. И впервые после своего прихода она уделила мне все свое внимание, а потом впала в пароксизм смеха, который смутил меня сильнее, чем та холодность, что предшествовала ему, и который очень походил на тот приступ, что случился с ней в присутствии Артемуса. Отсмеявшись, Лея стерла веселье с глаз и проговорила:
– Как же она вам идет.
– Что? – спросил я.
– Любовь к смерти. Больше, чем форма. Видите, у вас запылали щеки, в глазах появился блеск! – Удивленно покачав головой, она добавила: – Единственный, кто вам под стать, это Артемус.
Я ответил, что никогда за все наше короткое знакомство с этим джентльменом не подозревал о его пребывании в царстве Меланхолии.
– Он согласен, – задумчиво сказала Лея, – подолгу гостить в нашем мире. Знаете, мистер По, я считаю, что на битом стекле можно танцевать какое-то время. Но не постоянно.
Я сказал, что если б человек знал только те ощущения, что дает битое стекло – в том смысле, что если б с младенчества учился ходить только по нему, – он считал бы, что оно не хуже, чем самая мягкая земля. Это умозаключение, как я с удовольствием заметил, заняло ее мысли на довольно длительное время, и после окончания этого периода она ответила более тихим голосом:
– Да. Теперь я вижу, что у вас двоих много общего.