– Даже не знаю, с чего… – Он обвел взглядом комнату. – Она была англичанкой до мозга костей; думаю, это первое, что можно сказать о ней. Девочкой приехала в Америку со своей матерью, в девяносто шестом. Тогда ее звали Элиза Арнольд. Начала с детских ролей, потом перешла на инженю и ведущие женские роли. О, мистер Лэндор, она играла везде: в Бостоне, в Нью-Йорке, в Филадельфии… И ее всегда принимали восторженно. Успела сыграть Офелию, Джульетту, Дездемону. Представляла фарс, мелодраму,
– А какой она была внешне?
– Очаровательной, так мне рассказывали. У меня есть ее портрет на камее, как-нибудь покажу. Маленькая, с хорошей фигурой, с… темными волосами. – Он дернул себя за прядь. – И большими глазами. – Непроизвольно округлил глаза и, поймав себя на этом, проказливо усмехнулся. – Мои извинения, на меня всегда такое находит, когда я рассказываю о ней. Думаю, мистер Лэндор, это потому, что все хорошее, что есть во мне – в характере, в душевных качествах, – идет от нее. Я искренне в это верю.
– А звали ее именно Элиза По?
– Да. – В его лице промелькнула озабоченность. – Мистер Лэндор, вас что-то беспокоит.
– Ничего особенного. Я однажды видел ее игру. Много лет назад.
Признание, Читатель. Я мало читаю хороших книг. Редко бываю в опере, или на симфонических концертах, или в лектории. Никогда не путешествовал дальше линии Мэйсона – Диксона[68]. Но в театре был, причем много раз. Когда я смог опробовать все грехи, от которых предостерегал меня отец, то стал отдавать предпочтение одному. Уже потом жена говорила, что сцена стала моей любовницей, которой она всегда опасалась. Я приносил домой афиши и относился к ним с тем же трепетом, с каким многие мужчины относятся к вееру кокетки. По ночам, когда рядом мирно сопела Амелия, я заново разглядывал всех, кто был изображен на афишах, от жонглера огнем и комедианта, загримированного под негра с помощью мази из жженой пробки, до королевы трагедии. За свою жизнь мне посчастливилось увидеть и Эдвина Форреста, и танцующую трехногую лошадь, и миссис Александр Дрейк, и танцовщицу бурлеска по имени Зузина Хеттская, и Джона Говарда Пейна, и девочку, которая умела обхватывать своей ногой голову и чесать нос пальцами ноги. Я знал их всех по именам, как если бы братался с ними в местной таверне. Сегодня достаточно произнести одно из этих имен, чтобы в моем сознании поднялся целый вихрь ассоциаций: звуков, вздохов… запахов – ведь ничто не сравнится с нью-йоркским театром осенью, к примеру, в какой-нибудь ноябрьский день, когда запах свечного воска смешивается с ароматом стропильной пыли и тяжелым духом пропитавшейся пóтом шерсти. Такая смесь действует сильнее, чем любой наркотик.
Короче, вот что случилось, когда я услышал имя Элизы По. В одно мгновение я перескочил на двадцать один год назад и оказался на месте за пятьдесят центов – в восьмом ряду партера в театре на Парк-стрит. Стояла зима, и в помещении была страшная холодина. Толпившиеся на галерке шлюхи кутались в шали. Во время вечернего представления по моим ногам пробежали две крысы, женщина через десять рядов за мной вывалила наружу грудь, чтобы покормить орущего младенца, а на задних рядах случился маленький пожар. Я же всего этого почти не замечал: я смотрел спектакль. Назывался он, кажется, «Тёкёли, или Осада Монгаца». Мелодрама о венгерских патриотах. Содержание помню плохо: турецкие вассалы и несчастные влюбленные, а еще мужчины с именами Дьёрдь и Богдан в меховых шапках и женщины в мадьярских нарядах с косами из искусственных волос, которые метались за ними, как метлы. Но вот актрису, которая играла дочь графа Тёкёли, я помню хорошо.
Первым делом она поражала своей миниатюрностью – узенькие плечи, тонюсенькие запястья, – и создавалось впечатление, что такой тяжелый труд не для нее. Я помню, как она пробежала через сцену и бросилась на шею дородному актеру средних лет, исполнявшему роль ее возлюбленного, – и буквально утонула в его объятиях. Тогда мне показалось, что сцена – ужасное место для молодой женщины.
Спектакль продолжался, и я ощутил, как от актрисы исходит некое бесстрашие, которое укрупняло ее и, вероятно, укрупняло других актеров вокруг нее, причем настолько, что толстый возлюбленный постепенно превратился в такого, каким виделся ей по роли. Да и весь спектакль с его перипетиями и сценами смерти нес на себе отпечаток ее духа. Ее убежденность увлекла всех, и я перестал бояться за нее и начал тосковать по ней, желать ее возвращения, когда она покидала сцену. И был не одинок в своем восхищении: зрители с восторгом приветствовали ее появление, а ее сценическая смерть (она, как Джульетта, упала на хладный труп возлюбленного) была встречена горестными рыданиями. Когда же занавес опустился на бедного старого Тёкёли, оплакивающего свои преступления против свободной Венгрии, никого не удивило, что единственным актером, которого вызывали на бис, была она.