Мы целовались, будто ненасытными глотками пили друг друга после долгой жажды: казалось, только ножом можно было разлучить наши впившиеся друг в друга губы. В моем гудящем и темнеющем мозгу кружились воспоминания о странствиях, о великом возвышении благодаря чудесно обретенному мною дару, сотни стихов, вдохновленных моим словом, одновременно на всех языках звучали у меня в ушах; я видел себя в вышине священного дворца, воздвигнутого в честь и славу веры и учения, что я проповедовал, видел себя в белых, развевающихся за спиною одеждах — а меж тем неумелыми еще юношескими пальцами стаскивал с волшебных своей напоенною летним зноем сладостью плеч широкий ворот белоснежной блузы и приникал поцелуями к розовым, не знавшим детских губ сосцам, как когда — то давно — к тем, что питали меня в самом начале моего существования — осторожно, но жадно: и сладко содрогалось дивное тело, которое будто бы уже не принадлежало реально живущей женщине, а существовало просто само по себе, как было оно сотворено изначально и на вечные времена, как небо, как земля, как вода, вздувающаяся от хрустальной силы могучих горных ледников, что вливаются в нее по весне.
Нас не тревожила ни единая живая душа — хотя так почти и не бывает никогда — средь бела дня, перед самым обедом, в поместье, наполненном родственниками, приезжими друзьями, бедными студентами, приживалками, везде и всюду сующей свой нос прислугой; однако удивительная сила хранила нас от всего этого, будто воздвигнув невидимый прозрачный колокол вокруг всей веранды, где длилось и длилось бесконечно наше невозможное, невероятное свидание.
Я повалил ее на кушетку, безобразно задрал юбки, жадно целовал раскрывшуюся, точно розовый бутон и в жарком безумии дрожащую плоть, наконец овладел ею уже настоящим образом, долго, бесконечно долго любил и ласкал ее всевозможными причудливыми способами, что как из тайного древнего источника влились наконец в девственное до той поры сознание семнадцатилетнего гимназиста. Она не издавала не единого звука, но казалось, что тело ее — уже совершенно сорвавшееся с привязи и бросившее на произвол судьбы и разум ее и душу, беззвучно кричит от нестерпимого наслаждения, счастья живой и с каждым моим движением наполняющейся все новой жизнью плоти, которая не нуждается уже ни в чем, только в этих ласках, этой любви…
«Любви?.. — вдруг услышал я, как это со мною уже бывало прежде, неприятный, идущий будто из самого центра мозга, голос. — Так не её ли ты проповедовал долгие века в своих скитаниях по свету, полных невзгод, лишений и самоотречения? Вот она — перед тобою: посмотри, как сладко вздымается и опадает ее живот, как манят к себе уже уставшие, но все равно жадно раскрытые лепестки меж раздвинутых в целомудренном бесстыдстве бедер? И ты познал это только теперь? Выходит, многие века ты учил сам не зная чему?»
Мы, наконец, утомились. Ни единого звука по — прежнему не доносилось ниоткуда, лишь сухо шуршала чуть колеблемая ветром циновка, да где — то забившаяся в угол оса сердито зудела, не понимая, как ей найти выход из этого ее ничтожного тупичка, да непременные в жаркий летний день кузнечики объяснялись в любви избранницам на скрипучем и суетливом своем языке. Несмотря на это ощущение полного покоя, накрывшего нас, точно льняной простынею, Лили, как нашкодившая кошка, стрельнула глазами по сторонам: убедившись, что наши — на самый снисходительный взгляд — незаурядные проделки остались, по — видимому, незамеченными, она стала с комично благонравным видом приводить себя в порядок, поправлять сбитую прическу, и вообще всячески прихорашиваться. Я бессильно сполз к ее ногам и, чувствуя в голове полную и весьма приятную пустоту, стал целовать кончики ее пальцев, порою смахивая с них прилипшие соринки. «Что, хороша?» — спросила она. «Хороша, хороша, — ответил я, еле ворочая уставшим языком. — Откуда, — я провел рукою по ее бедру, — все это?» — «Нравится? — усмехнулась она. — Ну, местные женщины уж таковы, что поделать… Да, правду сказать, мне и надоел мой прежний вид — за столько — то времени. Этак, — и она безо всякого смущения потискала груди обеими руками, — приятнее» — «Как тебя зовут — теперь?» — спросил я. Она откликнулась почему — то не сразу:
— Ксения, — сказала она наконец.
— «Чужая»…, — задумчиво произнес я.
— Конечно, чужая. Кому я здесь — своя?
— А мне?
— Ну так можешь звать меня по — прежнему, — ответила она беспечно. — Когда мы наедине. Но ты запутаешься.
— Да, пожалуй, — согласился я. — Да и разница невелика.
— Вот именно, — наставительно подтвердила она, оправляя юбки.
— Что же теперь будет?
— Ну, что будет, что будет… Будут говорить, что развратная барынька завела роман с гимназистом. Подумаешь, теперь все так делают, — с восхитительным бесстыдством ответила она.