С самого раннего детства я помню постоянно набегавшие на меня, будто из глуби времен, лирические волны; в семье вообще господствовали старинные понятия о литературных ценностях и идеалах, и меня приобщали к ним по мере моего развития. Впрочем, времени свободного было у меня при этом много, меня никто в семье никогда ни к чему специально не принуждал, все только любили и баловали. Я начал было сам пописывать стишки, позже мы с двоюродными и троюродными братьями основали журнал — в одном экземпляре. Но главное, я тогда вдруг увлекся: однажды во время краткой поездки в город увиденным театром. Мне казалось, я помнил смутно, что будто бы встречались мне когда — то бродячие шуты, что кривлялись с размалеванными лицами перед толпою, вызывая лишь жалость и отвращение к себе; мне казалось тогда, будто я глотнул или измазался с головы до ног в какой — то смутной мерзости. Но теперь все было иначе — картон и румяна, нарочито насыщенные чувствами речи в замкнутом и затемненном зале, на возвышении, освещенном цветными фонарями, произвели на меня невероятное впечатление наяву происходящего чуда: я все же был ребенок. И вернувшись в имение, ни о чем уже не мог я думать и ничем более заниматься, как устроением собственного театра; я сам писал для него пьесы — в стихах — сам из картона клеил гуммиарабиком рыцарские латы и шлем; вовлекал в свои занятия всех, кто только мне ни попадался.
В гимназию я пошел, когда почти уже исполнилось мне девять лет; ничем особенно хорошим или плохим то время для меня не памятно и не сыграло в моей жизни важной роли. Некоторые успехи делал я в древних языках, за что не раз ставился в пример. Так, в занятиях и задумчивости я прожил до семнадцати человеческих лет.
…Она была подругою моей матери, на двадцать лет старше меня. Я и не обратил на нее поначалу особенного внимания: так, черноволосая женщина, с мягким южным говором, как все уроженки тех мест — чуть полноватая; однако свежая эта ее полнота шла к ней необычайно — как и лукавый прищуренный взгляд карих глаз, как и чуть заметный темный пушок у самых уголков сочных, вечно тронутых странной, будто немного безумной полуулыбкой, губ. В жаркий июльский полдень как — то между делом остались мы одни на затененной от солнца веранде, открытой с трех сторон, отчего легкие занавеси на окнах и дверях развевались будто паруса, то надувая свои пышные груди, то хлопая самих себя пыльными оборками, точно в приступе кашля. Солнечный свет, пропущенный сквозь сито соломенных циновок старательно рисовал светлую и темную вязь на полу у ее босых ступней, на ее юбках, небрежно поддернутых по случаю жаркой погоды выше щиколоток, на коленях, на открытых воздуху и солнцу плечах… С ее белой холеной шеи в манящую ложбинку меж налитых грудей свешивался простой медальон — в виде рогатого волка, воздевшего раскрытую пасть и передние, украшенные страшными когтями, лапы к невидимой луне.
— Помнишь меня? — только лишь спросила она.
Несколько минут — именно: не менее нескольких минут — я молча глядел в ее глаза, смеющиеся и горящие радостью встречи — встречи после долгой, невыносимо долгой разлуки — и не мог вымолвить ни слова. Вид у меня был, вероятно, совершенно невозможный, ибо я вдруг вспомнил все, совершенно все — даже то, что никогда и никак вспомнить не мог: вихрем, сумасшедшим театральным хороводом пронеслись предо мною пески пустыни и караваны в этих песках, проходящие мимо одного из чудес света, которым был я тогда — я вспомнил даже, как стал этим чудом — как крошечной песчаною змейкой выползши из пустынной глубины, хоронился я в каменных щелях и ходах воздвигаемого вокруг меня величественного кокона, как пригрелся и прижился в нем, как, погружаясь в тысячелетний сон, стал перерождаться в иное существо, как очнулся от этого своего сна — невесть по чьему зову или велению, отправился в путь… Я вспомнил! Я вспомнил ее! И ее спутника, что по неразумию своему молил меня о пощаде, пытался жалкими людскими сокровищами купить у меня свою жалкую жизнь — но она… она — то знала уже тогда, что не нужны мне ни сокровища их, ни жизни, что другой у меня путь и другое предначертание сведет в конце концов нас с нею на пыльном перекрестке давно забытых дорог, чтобы утвердить наконец последнюю из оставшихся великих истин, что подобно опорным колоннам держат на себе свод мироздания.